Посвящается всем моим друзьям

(Что имеем, не храним…)

Привет, Саня!

17 июня от РХ

Ты знаешь, что при детях, женщинах и в письменном виде я не матерюсь. А тут бы и впору, потому что от тебя скотины уже четвертый год ничего нет, ни звонка, ни письма по электронной почте, ни переданного через общих знакомых привета.

Поэтому мне, особенно в последнее время, стало как-то одиноко и грустно.

Ты не удивляйся, что мне стало одиноко и грустно. Это тебе там, далеко, кажется, что жизнь здесь очень разнообразная и такая, понимаешь, веселая: тут крадут, там стреляют, а потом все это показывают по телевизору.

Где-то, конечно, крадут, где-то стреляют, я, слава Богу, вижу все это только по телеку, и то, когда его включаю. Поэтому, когда я закончил свою большую книгу, я тебе когда-то рассказывал о ней, а ещё в моей пустой квартире построился письменный стол с книжными полками, то и появилась возможность разобрать всё то, что стояло в углу стопками и пылилось на подоконниках. И стали оттуда вылезать всякие мои записки, хабаровские и другие, какие-то тетрадки с исписанными последними страницами и так далее.

Я решил, что после семи лет работы над книгой я могу немного отдохнуть, пусть она полгодика отлежится, ты же знаешь, что каждая работа должна отлежаться или отстояться красочным слоем к стене. И стал разбирать эти записки.

Когда прочитал их и даже перепечатал в компьютер, то понял, что на самом деле все, что повылазило на волю, – это этюды, путевые заметки, зарисовки, эдакие писательские упражнения на заданную и незаданную тему. И я решил их почистить, а что-то и переписать.

Я читал, писал, а потом подумал, а чего это я «получаю удовольствие» в одиночку, получи-ка и ты, глядишь, вспомнишь наш Хабаровск, когда жены побросали нас на горячем городском пляже и уехали в Москву. Было жаркое лето и мутное пиво, воткнутое в горячий песок. Вспомнишь мрачную, сырую осенне-зимнюю Москву перед тем, как ты уехал сначала в Бельгию, потом в Америку и остался там, как я понимаю, уже навсегда. Вспомнишь твои приезды сюда и наши похмельные, мутные головы, и глумное ха-ха из-под ничего, то есть без всякого повода, и наш бросок в Питер, и посещение музея-квартиры И.И. Бродского, где ты хотел выставиться; и твою искреннюю радость, когда ты видел розовые морозные щечки русских девушек в Москве, которые так рознились с обожженной, в болезненных пигментных пятнах кожей американок в Лос-Анджелесе; и мою квартиру на Преображенке, и квартиру моих родителей в самом центре Москвы на 24-м этаже с видом на Кремль.

Я же знаю, что тебе все это нравилось, вот я и решил поделиться с тобою. Показывать это кому-то кроме близких друзей, скорее всего, неловко. А тебе можно. Всё, что я собрал и даже никак не назвал, потому что «Двенадцать писем к Сашке» и названием считать нельзя, тебе знакомо и памятно: что-то мы с тобою видели и пережили вместе, о чем-то я тебе рассказывал, а что-то, может быть, до времени и скрыл, а теперь открываю.

Прочитай, а там, глядишь, и позвонишь мне, а может быть, и приедешь.

Начну с Хабаровска.

Помнишь, как мы тогда ненавидели наше там сидение, а когда и ты и я вернулись в Москву, и прошло несколько лет - картинки потеряли ужас вынужденности, освободились и окрасились иначе.

Ты, не бери в голову, что всё написано в разных формах, что-то как путевые заметки, что-то как этюды, или глазное, подсмотренное, что-то может быть тянет на рассказ или сладкие сопли, что-то просто придумано, короче, это всё письма к тебе…

Вот!

 

 

Письмо первое.

Утоли моя печали.

Дорога.

За окном мелькают кусты, лужи, километровые столбы; через ветровое стекло междугороднего рейсового автобуса, идущего по маршруту «Иннонтьевское-Хабаровск», видно, как дорога расстилается вперёд, идет на спуск, потом подъем, а у самого горизонта поворачивает и исчезает.

Слева - Синдинское озеро. Его дальний-дальний берег - апрельская фиолетовая тайга.

Справа - широченная марь и в водяных свинцовых разливах сухими пучками мается желтая трава.

Дует ветер. Видно, как он гонит низкие тучи, свинцовые как марь, а иногда вдруг они меняются и становятся фиолетовыми, как тайга. Между тучами и землей тонкий слой прозрачного воздуха и в нём далёкие сопки, зарывшиеся в тучи своими мягкими вершинами.

Впереди ещё девяносто километров до Хабаровска: три часа автобусного салонного тепла, спокойного урчания мотора, молчания пассажиров и дремотной мысли.

Вчерашний день закончился сегодня, когда он лег в три часа ночи и проснулся в десять утра.

Рядом мирно гудела печка, об ножку стола терся кот, и годовалая Галя, будто её качало ветром, маялась в детской кроватке с высокими спинками.

Алексей был уже на ногах. Он мелькал в проеме кухни с громадным ножом, он чистил пойманную ночью рыбу.

В доме находились четверо: хозяин Алексей, его маленькая дочка Галя, полусонный ещё Юджин и безымянный кот. В большой комнате пахло разогретым на сковородке подсолнечным маслом, вот-вот в ней зашипит красным мясом сазан, или черный лещ, или белые куски осетра.

Не до конца проснувшиеся глаза ощупывали покрытые штукатуркой стены. Внутри стен угадывалось старое, тёплое, годами прогретое дерево. Высокий потолок с деревянной балкой посередине, на полу скомканные половики, разбросанные детские игрушки. Обычный деревенский беспорядок, а смотрелось всё, как что-то очень художественное, уютное, созданное искусной рукой, как женщина, которая пришла домой и, раздеваясь, бросила своё бельё.

Торопиться было некуда. До автобуса оставалось ещё часа полтора. Сейчас уймется утренняя мужская истома, и можно будет вставать самому.

Юджин прошлепал на кухню, по дороге потрепал Галю за её нанайские щёчки, пухлые, как попка, и утренним голосом прохрипел Алексею:

- Привет!

Пока Юджин «чистил перья», на сковородке все уже вспузырилось, запахло жарёхой.

На столе стоял початый коньяк, кучей лежал нарезанный крупными кусками серый деревенский хлеб, в миске горой возвышалась присыпанная сиреневым луком квашеная капуста, рядом в желтой керамической масленке было сливочное масло, и стояла миска забытой с вечера, уже успевшей поверху подсохнуть красной икры.

Оставался ещё час на завтрак и общение с хозяином, и в дорогу.

Вчера была эта же дорога, только из Хабаровска.

Юджин любил командировки. Перемещение в пространстве и во времени манили неясными ощущениями, интриговали какими-то событиями, которые то ли будут, то ли нет. Для него любая дорога была хороша.

Мелькают кусты и лужи, провисли телеграфные провода.

Синдинское озеро, полоска дальней тайги, марь и желтая трава, пучками торчащая из свинцовой воды. Над головой, если нету туч, - синий космос дальневосточного неба и рентгеновское солнце. Всё бездонно, бесконечно, и готово расцвести, потому что уже последние числа апреля.

Последние числа апреля.

Амур вскрылся и почти прошёл, и впереди оставалось всего лишь несколько холодных дней. После холода ещё вернутся, но уже только в конце мая, когда зацветёт черемуха и сазан пойдет на нерест, и прохлада ещё будет, но уже летняя.

А в апреле земля пахнет амурским льдом.

Весна на Амуре быстрая и пронзительная. С началом ледохода поднимается ветер, небо сереет, но над зимним снегом уже расцветает золушка-верба и вот-вот выплеснет свой сиреневый цвет таёжный багульник.

Юджин приехал к Алексею вчера днем. Вышел из автобуса, закинул за плечо тощий рюкзак и пошел по расхлябанным глинам. Впереди уже был виден зеленый дом и невысокий забор. Во дворе «Урал» с коляской, в будке знакомая лохматая дворняга. Дремлет.

Алексей был в огороде, он увидел Юджина издалека и поднял руку. Дом был открыт, как все нанайские дома. Стучаться не надо.

Жена Алексея Катя суетилась на кухне. Она очень торопилась, потому что во время обеденного перерыва надо было успеть что-то сделать, что-то приготовить и бежать в свою деревенскую больницу, где её всегда ждали. Поздоровались и перекинулись парой слов так, как будто бы последний раз виделись вчера, а не прошлой осенью.

Катя убежала, и Юджин остался в доме один. С дороги он был голодный, поэтому налил себе свежей ухи, отрезал кусок юколы вместо хлеба и навалил квашеной капусты. Юджин хозяйничал совершенно спокойно, как и положено в нанайском доме, потому что если ты в доме, то ты уже не гость, ты – свой. Меньше суетись, проще говори, не спрашивай лишнего и ничего не проси.

Алексей пришел с огорода, помыл руки и сел за стол. Юджин налил ему ухи, отрезал юколы и пододвинул поближе капусту.

Между едой Алексей спросил:

- Когда домой?

- Завтра двенадцатичасовым.

Они сориентировались, теперь было ясно, что они успеют сделать.

- На протоке лед прошел, а на Амуре ещё сало. По салу бегал?

- Нет! - ответил Юджин.

- Ладно, сейчас придет Серёга, заберем дэль, заправим бак и пойдем. Надо взять фонари. Вернемся затемно.

После неспешного обеда быстро собрались. Алексей выдал Юджину ватные штаны, бахилы с веревками, чтобы привязать к поясному ремню, фуфайку и шапку. Пришел Серёга, уже полностью экипированный. Они прошли через огород и спустились к воде. Вся деревня располагалась на берегу широкой протоки и огороды задами спускались в неё. Лодки были привязаны чуть ли не к кольям заборов.

Из маленькой сараюшки вытащили мешок с сетями, которые здесь называют «дэль», прикрепили к транцу мотор, и Алексей оттолкнулся от берега.

Сергей сел на весла, Юджину ненадолго, пока была чистая вода, доверили руль.

Протоку прошли быстро, минут за пятнадцать. Молча. Когда гремит двадцатисильный «Вихрь», говорить бесполезно. Ничего не слышно. Да и говорить не о чем. Вот небо, вот рёлка – густой кустарник на островах, вот вода, в ней рыба. Какие тут разговоры.

Нанайцы вообще народ не слишком разговорчивый. Юджин это понял ещё в первое знакомство, когда приехал к Алексею на замену своему коллеге. Алексей только спросил: «Где Володя?» Юджин на это ответил, что Володя перевелся на работу в родную Туву, и больше об этом они не говорили ни разу.

Протока была настолько широкой, что они определили, что впереди уже Амур только потому, что по нему плотно шли большие и малые льдины. Сало. Они налезали друг на друга, лопались, кололись, гремели, превращались в свинцово-белое крошево.

Алексей пересел на руль, выбрал большую льдину впереди и уткнулся в неё носом. Сергей уже сидел на носу и, как только лодка коснулась края, тут же выскочил и с силой вытянул лодку на лёд. Алексей и Юджин ухватились за дюралевые борта, и они втроем бегом потащили лодку по льду.

Бежать было и немного тяжело, и немного страшно, под ногами хлюпала вода, иногда почти по щиколотку, и что-то потрескивало. Юджин так бегал впервые, но нанайские лица были каменно сосредоточены, глаза сощурены, скулы заострились. Было понятно, что слабину давать нельзя, потому что больше с собою не возьмут.

Хотя и невовремя, но в этот момент Юджин вспомнил, как он приехал к Алексею позапрошлой осенью и представился ему как новый инструктор. Алексей сказал, что, кстати, поскольку к началу охотничьего сезона он уже получил карабин и мелкашку и что все это надо пристрелять. Это дело для Юджина всегда было в удовольствие, и он с радостью согласился. Алексей вытащил из домашнего сейфа оружие, пригоршнями по карманам растолкал патроны, и они поплыли на острова.

Юджин долго потом не мог без смеха и лёгкого содрогания вспоминать о том, как это было.

Тогда они высадились на довольно большом пустынном острове, и перешли через пожелтевший луг к трём отдельно стоящим высоким деревьям. Алексей вынул нож, вырезал кусок коры длиной и шириной в ладонь, перевернул её светлой стороной и патроном от карабина, пулей вперед, прибил к стволу дерева. Молоток ему заменил приклад карабина. Получилась импровизированная мишень, как раз под «седьмой габарит».

Всё, что он делал, было необычно и небезопасно, потому что патрон, по разумению Юджина, мог выстрелить прямо у него в руках. Однако все закончилось благополучно, и Алексей попросил Юджина остаться около дерева для того, чтобы показывать пробоины.

«Ну-ну!» - подумал про себя Юджин, но деваться было некуда, нельзя же было начинать первую встречу с инструктажа о том, как производятся учебные стрельбы, тем более Алексею – охотнику-промысловику, профессионалу.

Юджин на всякий случай все же отодвинулся от дерева на полшага. Алексей тем временем, отошел шагов на двадцать или двадцать пять, повернулся, загнал патрон в патронник и прицелился. Юджин был опытным офицером, кандидатом в мастера спорта по стрельбе из всех видов носимого стрелкового оружия, он умел стрелять на бегу, с кувырка, от пояса и как угодно. И все же ему стало не по себе.

- Готов? – крикнул Алексей и тут же бабахнул.

Оглушенный выстрелом Юджин секунду постоял, пришел в себя и повернул голову к мишени. Она была чиста. Пробоины не было.

«Та-а-к, интересно, куда ушла пуля? И куда он вообще целился?» - но в ответ только прокричал:

- Чисто!

- Как чисто? - переспросил Алексей. - Что, вообще ничего нет? Не может быть!

Через несколько секунд он уже стоял около дерева и рассматривал мишень и кору вокруг неё. Действительно, пробоины или скола коры не было.

- Ну-ка, давай ещё раз! – и он, раздосадованный, зашагал обратно.

А Юджин стоял и думал, куда же ушла пуля.

Неожиданно прозвучал второй выстрел и практически сразу - третий.

Он не успел испугаться и машинально посмотрел на мишень – две пробоины, две аккуратненькие дырочки сидели в белом куске коры.

- Ну как? – спросил, подходя, Алексей.

Отвечать было нечего, все было очевидно.

Алексей, продолжая рассматривать мишень, передал Юджину карабин и вытащил из кармана три патрона.

- Давай ты!

Юджин ощутил в ладони тепло нагретых Алексеевым карманом патронов. Он вытащил магазин, зарядил, передернул затвор и пошел на точку.

Уже смеркалось или испортилась погода, и в воздухе начала исчезать прозрачность. Алексей, как назло, встал к дереву вплотную и повернул голову так, что почти касался ею мишени. Юджину расхотелось стрелять, но отказаться не было никакой возможности. Он твердо уперся ногами в землю, поднял карабин и стал целиться. И тут на него совершенно неожиданно навалилась какая-то такая злоба: на сумерки, на дурацкую Алексееву башку, которая маячила возле мишени, на то, что патроны из его кармана оказались теплыми, и он выстрелил.

- Есть! - крикнул Алексей. - Куда целил?

Юджин помнил попадания Алексея, они ушли немного вправо и вниз, поэтому он сам целился приблизительно в девятый габарит на «девять часов».

- Девятка – «девять», - ответил он и тут же выстрелил еще раз.

- Бей в девятку на «двенадцать», будет «олимпийская» десятка.

Третий выстрел он произвел уже совершенно спокойно, на плавном выдохе, как учили.

- Есть, - радостно прокричал Алексей, - «олимпийская»!

Точно в центр куска коры.

Оба остались довольны, но Юджин понял, что этим людям страх неведом и непозволителен для всех, кто рядом с ними.

Они бежали по льду, толкая лодку к чистой воде, с ходу столкнули её, и сами только-только успели запрыгнуть. Потом у Юджина долго болели обитые об борта лодки колени.

Алексей рванул шнур, мотор взревел, и по чистой воде они пошли к следующей большой льдине.

Бегать пришлось не один раз, но наконец-то они вышли к оконечности большого острова, где льдины ещё не сошлись, и вода была почти чистая.

Здесь можно было бросать дэль.

Юджин пересел на весла, сейчас это была его основная работа, и не простая: вода была в омутах и бурунах, поэтому лодку крутило, а удерживать её надо было так, чтобы самим не попасть в собственную сеть, которая должна была расходиться сбоку от лодки и быть прямой и ровной. На таких рыбалках ему приходилось бывать нечасто, поэтому навыка почти не было; лодку иногда заворачивало прямо на сеть, и тогда он слышал:

- Подгребай левым! Левым, твою мать! Куда ты правым лезешь, всю дэль на весла намотаешь!

Это кричал Алексей, один из самых спокойных людей, которых Юджин когда-либо встречал. Мало того, что кричал, он ещё и матерился. Потом, уже после рыбалки он виноватым голосом сказал, что вот, мол, и тебе досталось.

Но это было потом, а сейчас:

- Держи по течению, внатяг, внатяг держи. Трави потихоньку!

Они шли сплавом, их тащила сеть. Главное было не дать ей сойтись.

Алексей сидел на носу, на корточках, рукою слушал фал и считал:

- Ага, попалась, ещё есть, ещё…

Их несло вперемешку с льдинами, но уже было нестрашно, потому что в этой стремнине всё плыло с одинаковой скоростью.

Было жутко холодно, ветер задувал в рукава, пальцы в мокрых перчатках просто заледенели и уже не чувствовали таких же ледяных дюралевых весел. Отвернуться от ветра было невозможно, он дул вкруговую. Вообще холодный ветер на воде, особенно когда сидишь на веслах, удовольствие условное. Только летом он спасает - от комаров и мошки, потому что просто руками от этого не отбиться, лезет в уши, в глаза, в рот, в волосы. В общем, ни вздохнуть, ни выдохнуть.

Алексей начал выбирать дэль. Он ловко подхватывал пробковые балберы одновременно со свинцовым поднизом. Сеть в его руках превращалась в ровненькую кишку и ложилась на дно лодки, не запутываясь. Рыбы было много, большой. Сеть была крупная, поэтому мелкая рыбешка через неё просто пролетала насквозь, может быть, даже и, не замечая её.

Алексей выпутал первого карася, мордатого, в локоть длиной, дальше из воды показался муксун, килограмма на два, ещё муксун, пара верхоглядов, красноперка с полметра длиной. А вот и подарок – ауха или китайский ёрш. Большой, колючий, весь в перьях как дикобраз, он запутался в сети, как мог, намотал на свои длинные и острые плавники-иглы несколько «мешков», через ячею, как карася его не продавишь. Но Алексей – мастер, конечно, он быстро разгадывал все эти головоломки с запутавшейся рыбой, быстро-быстро распутывал «мешки», и вот ауха уже перелетела через ветровое стекло и вонзилась своими острыми перьями в деревянный настил.

Сразу пять черных лещей. Гиганты! Самый маленький – с самую большую сковородку, и то не влезет. Юджин эту рыбу видел впервые. Очень красивая, вся в черных разводах, круглая, как камбала, а головка маленькая, со спичечный коробок.

Сеть мелькает из воды. Змееголов! Толстое полено со змеиной головой и как будто в змеиной шкуре. Расцветка в точности, как у питона или анаконды. Хоть сумки шей. Но на самом деле он хорош, особенно копченый. Только бы хватило водки.

Ещё усилие, и на носу оказалась метровая нельма. Она вошла в сеть как торпеда, застряла жабрами и встала. Ещё эту рыбу называют желтощёк. Она серебристая, длинная, хищная, и вдруг - инфантильные жёлто-золотистые щечки, как будто маленькая девочка неосторожно поиграла с маминой косметикой.

Вдруг Алексей на носу как-то подобрался, стал тихо выбирать сеть, тихо глядел на воду и тихо командовал:

- Держи ровнее! Серега, подхватывай, подводи к борту! Топор!

Юджин глянул через весла на воду и увидел, что в сеть попалась какая-то громадная рыбина с узким, похожим на утиный носом, и маленькими глуповатыми глазками. Он её узнал. Это была амурская царь-рыба – калуга.

- Калуга! Калужонок! - подтвердил Алексей. - Серега, подхватывай вместе со всей сеткой. Заваливай прямо в лодку! Через борт!

Однако про топор Алексей вспомнил не напрасно! Калужонок, поднятый из воды, глотнул воздуха и, наверное, все понял. Он изогнулся, в первый раз, как будто бы предупредил, но цепкие опытные руки упрямо тащили его из воды. Тогда он изогнулся второй раз. В колесо, хвостом к носу, на одно лишь мгновение…

Лодка легла на борт, готовая опрокинуться.

- Весла, весла! Держи весла!

А калужонок уже бился! Вовсю! Об борт! Рвал сеть! Сергей стоял с топором наготове, но ударить было невозможно, потому что всё мельтешило. И тут калужонок зачерпнул хвостом много воды и выплеснул её в лодку. Всю!

Холодного душа оказалось довольно на всех. Но Серега все-таки его достал.

Когда борьба закончилась, вдруг обнаружилось, что над Амуром на пару с ветром уже во всю гуляет ночь.

Назад добирались долго, где на моторе, где на веслах. Бегать в потемках было опасно.

Наконец дошли до Искры. На высоком берегу рядом с единственным домом, сохранившимся от некогда большого нанайского рыбацкого посёлка, стоял одинокий столб с горящим фонарем, а в доме светилось единственное окошко. Здесь жили Алексеевы батюшка и матушка. Там были уют, тепло, еда и стакан.

Мотор заглох, днище шаркнуло по гальке, лодка толкнулась и встала. В голове образовалась гулкая тишина. Руки ощутили холод и усталость.

Отец Алексея, старый Ганга, топтался по комнате и ругался. Он ругался нанайской скороговоркой и русским матом. Для Юджина это было привычно. Он уже бывал здесь, знал Гангу, - тот матерился всегда. Алексей, его сын, мужик на пятом десятке, при этом или смущенно молчал или лениво отбрёхивался. Но без мата. Он себе этого позволить не мог. Серега на все это смотрел и только улыбался редкими зубами, а дело Юджина было вовсе - «сторона ходи».

Родители Алексея жили в пятистенке с сенями. В дальней комнате была кровать, зеркало, диван, старая ручная швейная машинка, в углу стоял круглый стол. В сенях под потолком были подвешены камузовые лыжи, силки, какие-то гнутые сухие палки, обрывки сетей, пробковые поплавки-балберы и свежая рыба, недавно пойманная, подсоленная и распяленная тонкими веточками для просушки - юкола. Глядя на все это, становилось понятно, что люди здесь живут в природе и от природы кормятся.

Старый Ганга ругался. На кривых ногах, в серых штанах, заправленных в толстые шерстяные носки, в рубахе на выпуск он ходил по дому и тыкал в углы корявым пальцем. Распоряжался.

Матушка Алексея, у неё с сыном даже улыбки были похожи, отложила шитьё, взяла нож и стала отбирать рыбу на талу. Выбрала муксуна.

Калужонок в это время лежал на полу, полутораметровый, килограммов на 40, косоглазенький, и щёки обвисли.

Серега курил, Алексей наводил нож, а Юджин рассматривал нанайское шитьё. Несколько ковриков на стене.

Удивительное! На светло-серое простое полотно аппликацией нашивался узор из черного материала, а поверху ещё узоры из разнообразных цветных, но неярких полосок. Рисунок этого шитья напоминал по изгибу то ли еловые, то ли сосновые ветки, но без острых иголок, а плавным изгибом. Всё вместе это было похоже на сплетение веток, но тоже, очень плавное, почти стиль рококо. Все подшивалось через край, вручную, строчка была чистая, без помарок и свисающих концов.

Алексей в это время уже навел нож и начал разделывать калужонка. Он мягко отрезал кусок за куском. Мясо было белое, почти прозрачное. Отделились хвост, голова, разные филейные части. Все получалось как-то очень легко, без нажима и усилий, одним словом - мастерски. По этому поводу знакомый нанаец как-то сказал Юджину, что «хороший нож сам знает, где ему резать».

Матушка уже расправилась с муксуном. Чистый и выпотрошенный он лежал на деревянной разделочной доске. Голова, плавники, хвост были отданы кошке. Матушка сделала два длинных подреза вдоль хребта и отделила полупрозрачное филе. Она резала филе на тонкие ломтики, сначала вдоль, а потом поперек. Получился почти фарш, все кусочки были маленькие, со спичечную головку, и очень ровные. Нарезанное мясо лежало на доске горкой. Если это посолить и поперчить, то получится тала.

Вот! Она готова! Настоящее нанайское национальное блюдо.

Как-то Юджин слышал, как нанайцы при встрече обменивались вопросами:

- Рыбачил?

- Рыбачил!

- Таловал?

- Таловал!

Это означало, что рыбалка была удачная, а жизнь хорошая и сытая. За более чем сто лет соседствования с «белым братом» от старого нанайского быта мало что осталось, но тала сумела сохранить себя как хозяйка скромного местного стола.

Вообще на Дальнем Востоке Юджину удалось попробовать всякого сыроядения. Вместе с якутами он ел сырую жеребятину, с корейцами отведал собачатины, у нанайцев научился есть и даже делать их талу.

Тала бывает разная.

Тала-красавица - из осетра или калуги. Она почти белая, с искорками янтаря, или светло-сиреневая, с коричневыми прожилками плотного жира. Не сильно присоленная и слегка поперченная, она одаривает вкусом, когда уже почти съедена. С каждой ложкой она сильнее и сильнее возбуждает аппетит.

Тала не требует гарниров. Нужна только водка. Мягкий неназойливый и очень самостоятельный вкус сырого, не обожженного огнем мяса и никакого запаха рыбы или речной воды – вот особенность этой пищи, приготовленной без всяких ухищрений.

Тала из ребра сазана – красно-янтарная, нарезанная крупно, с горошину, она капельку припахивает свежей кровью. Без единой косточки, она плотно набирается в ложку и заполняет весь рот. И хочется есть и есть. Заполнив желудок, она заполняет сытостью ум, вместе с водкой обволакивает сознание теплотой и уютом, как мягкие меховые тапочки, надетые на уставшие от долгой ходьбы по морозу ноги. Поевший талы может быть только добрым, как нанаец.

Чудный народ, эти нанайцы! Да и удэгейцы, и нивхи, и ульчи, и орочи… Просто в Москве о них ничего не знают.

Дорога!

За окном мелькают кусты, лужи, километровые столбы. Через ветровое стекло видно, как дорога идет на спуск, потом на подъем, а у самого горизонта куда-то поворачивает и исчезает.

Не навсегда!

Потому что впереди будет другая дорога!

 

 

Москва

1988 г.

 

Письмо второе.

Русские.

Село Малмыж.

Уже трудно сказать, чьё это название – местное гольдское или русское. И села-то уже практически не осталось. Несколько домишек притулились на обращенных к Амуру косогорах: деревянные, рубленные, с торцами, зашитыми выветренной, пепельного цвета доской, широкими под хорошие задницы завалинками. Усадьбы начинались почти у самой воды, от речной гальки, и заканчивались на середине сопок. Огороды в распадках.

Прабабушкин дом.

Вокруг дома деревянные мостки и настилы. Лестницы – одна ведет вниз, в огород, другая – вверх, в сараюшку.

В доме светло только у стоящего между двумя окнами стола. Задняя стена глухая, там сумерки. Под потолком тоже сумерки, особенно между потолочными балками. Пахнет сухим воздухом и семейными фотографиями, густо собранными в большой деревянной раме под стеклом. Со снимков смотрят молодые люди из уже далеких годов, а рядом – они же, но уже старые и кого-то хоронят из своих.

Немного зябко и пасмурно. Хочется поближе к печке, но она давно не топится, потому что лето.

Юджин накинул фуфайку и подсел к столу. Город остался далеко позади и будет ещё только через пару дней. В голове было что-то длинное, неясное, то, что даже и мыслью назвать нельзя, – состояние внутреннего уюта и покоя.

Закипел чайник.

На столе в небольшой из простого стекла вазочке желтоватый сахар, и бумажными хвостиками наружу торчат несколько конфет. Граненый стакан с алюминиевыми вилками и ложками. Клеенка с начесом, завернувшаяся в разрезанных местах. Тускло-желтая металлическая хлебная ваза с серой краюхой. Две мухи, как фронтовые истребители, попеременно заходят друг на друга в пике. Но летают тихо, не стреляют.

В мутные окошки льется неяркий свет. Хозяйка дома – Володина прабабушка копается внизу в огороде. Её не видно, только слышно, как она чем-то постукивает. Володю видно, он стоит на деревянном настиле спиной к окну. Он оперся локтями на невысокий, под грудь, деревянный забор и добывает орехи из кедровой шишки.

Только что они с Юджином намаялись на ветру, накричались через ревущий без чехла мотор, вымокли и намерзлись. Сюда пришли отогреться чаем, но между сопками ветра не было, и чай оказался не нужен.

Юджин выключил под чайником газ и вышел из дома. Достал из висевшего на гвозде мешка такую же шишку и прислонился рядом с Володей. Чуть ниже, под ногами терраской стоял маленький квадратный огородец с желтыми жилами огуречной ботвы. Ещё ниже – большой огород. Справа и слева параллельно взгляду мягко опускались к воде сопки. Дальше – долина левого берега Амура.

Не говорилось. Не хотелось. Впереди, сколько хватало глаз, была вода и поросшие тальником амурские острова. Слова разбрелись и не мешали профильтрованному сквозь облака, чуть разбавленному, отраженному Амуром, зеленоватому воздуху заполнять сознание. То, что открывалось взгляду, было акварельно и, казалось, совсем лишено контрастности.

Они стояли, не произнося ничего вслух, молча впитывали раскинувшуюся перед ними бесконечность, нарушая тишину лишь потрескиванием разгрызаемых кедровых орехов.

Чуть раньше, до того, как пристать к этому берегу, они с Володей боролись с браконьерами. Это была спокойная работа, потому что она делалась такими же браконьерами.

Вчера они сами хорошо отрыбачили и сегодня утром вышли на воду проверять документы у каждого, за кем плыла сеть. Молча резали концы, забирали снасть, выпускали рыбу и молча уходили. Никто не протестовал, всем всё было понятно, потому что у Володи в кармане было удостоверение общественного рыбинспектора.

Уже к вечеру они добрались до Константиновки, и Володя пришвартовался к борту «Ярославца», где располагался штаб штатных рыбинспекторов.

Первым на борт поднялся Юджин, вошел в рубку и стал по трапу спускаться в носовой кубрик. Вдруг его нога поскользнулась, и он чуть было не загрохотал по железной лестнице, если бы Володя вовремя не схватил его за рукав.

На ступеньке рыжела осклизлая каша.

- Поскользнулся на икре, - иронично подытожил Володя.

Они спустились. В кубрике было темно. «Ярославец» слегка, но ощутимо валяло с борта на борт, при этом по железному полу перекатывались пустые водочные бутылки. В середине кубрика стоял намертво принайтованный железный стол. На столе валялись засохшие объедки, между которыми синим пятном, выделялась эмалированная миска, доверху наполненная выцветшей блёклой кетовой икрой. В икру был воткнут, и стоял, как знамя, кривой «бычок» «Беломора».

«Апофеоз», - подумал Юджин, - чистый Верещагин!»

Казалось, в помещении никого не было. Но, видимо, почуяв живую свежесть, из темных углов кубрика стали выползать люди. Их было двое, в тельняшках. Их окаменевшие серые лица долго шарили минеральными глазами по пришедшим, пытаясь определить, чего ждать, опасности или пользы. Только тельняшки на них выглядели живыми, как у Кустодиева, в его «Типах».

Наконец они разглядели, что - «не начальство», и спросили, есть ли выпить. Володя был врожденный сердечник и не пил, а Юджин уже пятый день был в командировке и, естественно, был пуст, как та тара, которая перекатывалась под ногами.

Володя «доложил» полумертвым инспекторам о срезанных и конфискованных сетях, но разговор не клеился. Лососевая путина началась уже давно, поэтому в их ртах уже не осталось слюны, а в башках – масла.

Инспектора были русские из Таджикистана, и, глядя на них, хотелось огладить бороду и сказать «Бодун Акбар!»

Володя и Юджин сделали своё дело, поднялись на палубу и пошли к борту.

Им вслед из кубрика что-то тихо кричали, но они так и не поняли, что этот крик или горловое клокотание, которое доносилось в спину, должно было быть человеческими словами, произнесенными на русском языке.

Молча у забора, они стояли и глядели на Амур. Под их ногами было уже ставшее безродным село Малмыж.

Не говорилось.

Москва.

1988 г.

Письмо третье.

Гулажек.

Было ещё совсем темно.

После слякотной Москвы крепкий морозец бодрил нескольких одиночек, сошедших с поезда на небольшой станции под названием «Потьма».

Название станции вполне соответствовало обстановке – в черной мгле светились лишь несколько окон деревянного вокзала и пара фонарей на перроне. На фиолетовом ночном снегу чернели пути и какое-то брошенное железо. Сошедшие пассажиры несколько мгновений потолкались на перроне, тяжело взвалили на плечи большие рюкзаки и котомки, взялись за ручки трещавших чемоданов и разбрелись кто куда.

Юджин и Иван Сергеевич были налегке. Они прибыли сюда, чтобы сделать пересадку на местную узкоколейку, построенную ещё в конце 20-х годов легендарным Мустафой, которого чуть позже убил легендарный Жиган, и дальше забраться в самое сердце ГУЛАГА – мордовский гулажек. Им там нужно было посмотреть какие-то бумаги и встретиться с нужными людьми. Обычная командировка.

Они тут были уже не первый раз, поэтому уверенно повернули налево и пошли к полупрозрачному в темноте виадуку.

Впереди по перрону утиным, вразвалочку, шагом, в стоптанных войлочных чунях ковыляла замотанная в вязанный из кроличьего пуха платок низенькая бесформенная баба. Её фигура расплывалась из-за висевшей на левом плече переметной сумы. А ещё в одной руке она тащила матерчатый чемодан и сумку, а в другой – огромную авоську, доверху наполненную куриными яйцами.

Она шла медленно. Юджин и Иван Сергеевич молча догнали её и с обеих сторон мягко взялись за ручки поклажи. Бабка на старых ногах обмякла.

- Вы на узкоколейку? – разом спросили они. - Мы вам поможем!

Однако она молча мотнула головой и своей ноши не отпустила.

Юджин со спутником прошли вперед и, не сговариваясь, выдохнули:

- Вот так всегда!

- Что за народ?

Через виадук они спустились к сараюшке, служившему как бы привокзальной станцией, с которой и начиналась уходившая вглубь мордовских песков и лагерей дорога.

Было холодно, темно и глухо. Одним словом – «Потьма»!

Собранный из четырех или пяти разномастных вагонов с исписанными стенами и изрезанными сиденьями поезд сонно тянулся и подолгу стоял на частых маленьких станциях.

Уже светало. За мутными, давно немытыми окнами начали просматриваться высокие с натянутой поверху колючей проволокой деревянные заборы. За ними светились окна одно- или двухэтажных домов. Это были зоны – жилые и рабочие. Они чередовались: когда заканчивалась одна, начиналась другая. Изредка к дороге почти вплотную подступал лес, и тогда зоны казались чем-то лишним и неестественным, а когда снова появлялись зоны, неестественным казался лес.

Сошли в поселке Явас, встретил местный опер и повел в отдел.

Работа, из-за которой они приехали, была привычной и необременительной. Главное, чем привлекали эти командировки, было то, что пересадка была в Москве, и Юджин мог провести там несколько дней. Это компенсировало унылость и безрадостность пребывания в мордовском гулажке. Тут всё было серым: дома из силикатного кирпича, песок и даже снег. Над низкорослыми соснами висели серые тучи. Люди с воли ходили как зэки – в черных и серых фуфайках и бушлатах. Военные из охраны лагерей – в серых, повседневных шинелях. Солнце показывалось редко, и очень хотелось увидеть военного летчика с голубыми петлицами, или морского офицера с золотыми шевронами, или хотя бы нормального милиционера.

Поселение в гостинице, работа с документами, какие-то необходимые встречи - всё это заняло немного времени, задача командировки практически была выполнена, и их местный коллега оперок Саша предложил экскурсию в женскую зону.

Предложение было неожиданным и показалось заманчивым, потому что как бы открывало возможность заглянуть в зазеркалье, особый мир, почти интимный, туда, куда в обычной жизни вход был запрещен.

Зона располагалась недалеко.

Вход на любую территорию, ограничивающую личную свободу, начинается с грохота железа.

Через окошко КПП Саша предъявил солдату удостоверение, и тот громыхнул электрическим замком. Железная дверь со скрипом отворилась и за их спинами через несколько секунд с лязгом захлопнулась. Медленно провернулся турникет, по одному пропустил троих и вздрогнул, застопоренный длинным железным прутом. Снаружи заурчал электромотор, он согнул похожие на ноги кузнечика шарнирные тяги и открыл тяжелые, высокие, забранные поверху колючей проволокой сварные ворота. Ворота ударились о металлические ограничители, передохнули и поплыли обратно. Потом сомкнулись и, подрожав друг об друга толстыми крашеными железными створками – замолкли.

Так происходило всегда. Движения были медленными, механическими, звуки лязгающими и оглушительными. Как-то один из офицеров лагерной охраны сознался, что именно охрана лагерей отличается среди других военнослужащих повышенным числом самоубийств и умалишений. Получалось так, что тот, кто охраняет дверь на свободу, оказывается, сам её лишен.

В отличие от мужских зон, эта зона была небольшая и от забора до забора она просматривалась насквозь.

Внутри было оживленно. Часть обитательниц слонялась без дела, часть строилась, часть уже стояла в строю, занимая пространство между желтыми оштукатуренными бараками.

Войдя на территорию зоны, они сразу привлекли к себе внимание и, проходя мимо женщин, слышали направленный в их сторону тихий шепот. Они хорошо выглядели, молодые, высокие, стройные, модно одетые и разительно отличающиеся от администрации, рабочих с воли или охраны. Они пришли сюда сами, в любой момент могли уйти и поэтому являлись открытым выражением свободы и, кстати, в совершенно определенном смысле, дефицитом, и сознание этого, как ни странно, в них самих создавало внутреннюю напряженность, а с учетом их малого числа – даже некоторую опасливость.

Их встретила заранее предупрежденная Сашей начальник оперчасти, высокая молодая худощавая женщина в звании капитана.

Оперчасть и администрация находились в таком же, как и жилые бараке. Входная дверь была так же забрана деревянным крыльцом с навесом. Внутри после короткого тамбура длинный поперечный коридор расходился направо и налево.

Они вошли. Всё выглядело очень обыкновенно, и если бы находившиеся в коридоре женщины не были одеты в одинаковые серые бушлаты и юбки, можно было бы подумать, что трое мужчин по ошибке попали в женскую консультацию большого села или рабочего поселка.

Капитан поняла, что гости несколько смущены, но не отреагировала. Как выяснилось, такие экскурсии были не редки, и она их проводила по давно отработанному сценарию, удовлетворяя одни и те же проявления мужского любопытства.

Первые 4-5 минут общения прошли в вежливом разговоре о Москве, о погоде, о том городе, из которого они приехали. Потом капитан, так и не спросив их о цели визита, простенько так сказала, что у лагерной жизни, тем более в женской зоне, есть свои особенности, и вытащила из ящика письменного стола фотографию.

- Кто это? – спросила она и протянула снимок Ивану Сергеевичу. Иван Сергеевич посмотрел и перевел удивленный взгляд на капитана.

- Как кто?

Было понятно, что в самой постановке вопроса заключается какой-то подвох, но ситуация была настолько очевидной, что в подвохи верить не хотелось.

Карточка пошла по кругу. Обычный студийный снимок, когда муж и жена, прижавшись друг к другу плечами, смотрят в объектив. Он лет шестидесяти, с короткой на висках деревенской стрижкой, с темно-русым чубом, косо спадающим на лоб. Лицо грубоватое, загорелое, типичное для огородника-единоличника, молчаливого труженика, живущего с рынка. Она – полная, мягкая, добрая, белая и помоложе, скромная жительница окраины рабочего поселка. Типичная советская пара, перенесшая войны, тяготы, болезни, темное прошлое и светлое будущее. Основа любого народа.

Однако вопрос требовал ответа, и капитан сказала:

- Они отбывали здесь, у нас. Обе уже освободились. Она пару лет назад, «он» на год раньше. Недавно от них пришло письмо, пишут, что живут «слава богу», но никак не могут расписаться, то есть официально зарегистрировать брак.

Капитан говорила со спокойными глазами, но в то, что она говорила, не верилось. Фотография снова пошла по рукам. Гости внимательно всматривались в лица сфотографированных и пытались найти отгадку.

Вообще-то, все это было похоже на бред. Вот мужик! Мужик мужиком! Вот у него на щеках щетина! Морщинистая шея. Узкий остроугольный воротничок застиранной рубашки, прямые плечи купленного в пятидесятые годы двубортного пиджака в тонкую полоску, обколовшиеся пуговицы, стреловидные лацканы. Такие пиджаки в шестидесятые годы перекочевали в комиссионки и на барахолки. Но это все ерунда! Главное, что на его щеках была щетина!

- Вот так, - безжалостно отвела сомнения капитан. - Это она и она! У нас тут такое не редкость.

Лица гостей заострились. Было понятно, что капитан на этом не закончит, и они узнают что-то такое, что отдаленно доходило зыбкими волнами слухов и что им было неведомо в их обычной жизни с их нормальными женами и подругами.

И капитан не заставила ждать. Она продолжала, дословно:

- В отсутствие мужчин женщины вынуждены удовлетворять себя иными способами. Мы пытаемся с этим бороться, но вы сами понимаете… А они «половинятся», то есть «играют свадьбы», мужскую партию играют женщины поздоровее, погрубее, такие, знаете, мужиковатые. Они и название имеют соответствующее - «кобёл». Не все, правда, «половинятся», есть, которые находят другие варианты. Тут ведь у нас швейное производство: делаем матрасы, шьем форму, спецовки, бушлаты и так далее. Машины обслуживают мужики, извините, мужчины с воли, ну а улучить момент людям, которые тут все знают, не проблема.

Гости сидели, не раскрыв рты только в связи с какой-то своей прежней воспитанностью. Капитан, сама женщина, не жеманясь и не кокетничая, рассказывала о самом сокровенном и остропахучем.

- И вы знаете, - продолжала она, - они относятся друг к другу так нормально! - она сделала акцент на этом «так». - Так как-то, держатся между собой!.. У меня тут есть письмо, так называемый «конь», перехват неразрешенной переписки. Одну нашу подопечную за нарушение режима посадили в ПКТ, это «помещение камерного типа». Туда определяют, когда нарушение не очень серьезное и на «шизо» - «штрафной изолятор» не дотягивает. В «шизо» через день хлеб и вода, а днем койки пристегивают к стене, но там держат не более 15 суток, а в ПКТ режим такой же, как в отряде, только человек изолирован от зоны. Но сроки намного больше - до года. Так вот, посадили её на полгода в ПКТ, и оттуда она пишет «своему» в зону. Вот письмо!

Капитан вытащила из стола плотно исписанный синей пастой шариковой ручки двойной тетрадный лист в клеточку и протянула его Юджину. Стесняться было поздно, Юджин взял его и, пока между капитаном и двумя другими гостями продолжался разговор, прочитал.

Это было настоящее любовное письмо. Она объяснялась в любви, нежной и верной, писала о возвышенных чувствах, со слезой, в выражениях не утонченных, но самых искренних, как пишут дети или люди, неискушенные в писательстве. Она упирала не на слово и стиль, а адресовалась прямо в душу, такую же не искушенную. Половина письма была добрая и спокойная, а в середине она сорвалась и стала ревновать, обвиняя «его» в том, что поскольку она «здесь», то «он» уже наверняка «нашел себе другую». Она писала о том, что если она «об этом узнает, то точно лишит себя жизни».

Письмо поражало своей чистотой и наивностью, так, наверное, действительно любят. Только голова у Юджина немного шла кругом оттого, что это было письмо от женщины к женщине.

«Его» звали Галей.

Внимание Юджина отвлекла капитан, она сказала:

- Я вас познакомлю с одним из самых авторитетных «кобёлов» зоны - Галей Калымасовой. Это письмо адресовано ей... - капитан говорила всё это спокойно, как спокойно опытный боксер, нашедший «дыру» в защите противника, наносит туда удар за ударом. - …Дело вот в чем, ей скоро освобождаться, а она тут избила одну, и ей грозит выездная сессия и дополнительный срок.

Гости переглянулись.

- Так, может, и поделом? – севшим горлом спросил Иван Сергеевич.

- Да нет! – задумчиво парировала капитан. - Понимаете, она пришла к нам из «малолетки», сидит уже шестой год за нанесение тяжких телесных повреждений и попытку грабежа. Но вроде одумалась, вела себя прилично, отряд держала в руках, мы уже хотели писать ей представление на «УДО», то есть условно-досрочное освобождение, «химию». Потом рассудили, что до конца срока осталось недолго, и пока документы будут ходить, ей и так срок выйдет. А тут, представьте себе, в их комнате из тумбочек стали пропадать сигареты и другая мелочь. Ну, они розыску обучены и, конечно, воровку нашли. Предупредили её, та вроде отпёрлась, но свое дело продолжала. И они её зажали и в рабочей зоне… ногами, в сапогах, по животу и …куда придется. В общем, воровка отлеживалась в больничке месяца полтора, а сейчас написала жалобу. Так что, если дело получит ход, Гале свободы не видать, а ту они забьют до смерти. Конечно, они с ней жестоко поступили, но здесь, знаете, свои порядки и правила свои.

- А чем можно помочь? - поинтересовался Саша.

- Надо уговорить Галю, чтобы она попросила извинения. А ту, чтобы забрала жалобу. Тогда дело закроется. Галю я уже вызвала. Поговорите с ней. Даже если всё это закончится ничем, всё равно вам будет интересно. Кстати, обратите внимание - она ведь «кобёл», как я уже говорила. Они имеют свои отличительные знаки. В первую очередь, коротко остриженные ногти, чтобы не поранить нежные места подружки…

Мужики тайком глянули на свои ногти.

-…ведь у них даже поговорка есть: «Узнаешь пальчика, не захочешь мальчика». А в уголках лба, сверху, там, где закрывается косынкой или волосами, они делают наколку с инициалами своих возлюбленных. Вообще любопытный народ, не пожалеете. А может, и делу поможете. Я сейчас уйду, а у вас будет минут 20 покурить и всё обдумать, если хотите.

Таким манером капитан аккуратно и умело завернула беседу. Рассказала всё самое интимное, избежав при этом натурализма и пошлости. Удовлетворила мужиков так, что они этого и не заметили, лишив их при этом необходимости скрывать ухмылки и прятать руки. И еще поставила им задачу - сделать нужное дело, по принципу «с … овцы, хоть шерсти клок».

Всё это, конечно же, надо было перекурить.

Юджин вышел в коридор. На нем был светло-серый португальский костюм, модные, купленные в «Березке» бордовые австрийские ботинки на платформе и высоких каблуках и накинутая «буркой» на плечи шуба «под мутон». Медленно дымя сигаретой, он прошел мимо громко разговаривавших женщин. Он их, а они его окинули потайными взглядами. Впрочем, он - более потайным, чем они. Юджин встал к окну, к ним спиной, оперся плечом о стену и вслушался в их разговор. Однако с его появлением разговор прекратился. Они молчали, смотрели в его меховую спину и знали, что он их слушает.

- Эх! – вдруг со стоном опала одна, - где ты, мой красавчик-мужчинка! Я бы тебя так полюбила!

Пока у Юджина оживала замершая спина, они развернулись и спокойно ушли.

Когда он, покурив, вернулся в кабинет, там сидели Иван Сергеевич и Саша. Молчали. Между ними лежало ещё тёплое письмо. Галя Калымасова должна была вот-вот войти.

Оказалось, что за минуту до этого Саша доказывал, что «Галя, с её, наверняка, рыцарско-тюремной психологией, тем более она в отряде ещё и «масть держит», конечно же, не согласится извиняться перед камерной воровкой, крысой, и «пошлёт» нас в известный адрес». Иван Сергеевич, человек уверенный в себе и «по-чолдонски» - он родился и вырос в Томске - настырный, через секунду после захода Юджина, продолжая прерванную мысль, заговорил:

- Да если мы распределим роли и навалимся на неё! Все! А он, - Иван Сергеевич ткнул пальцем в Юджина, - он может сыграть роль молоденького добренького московского журналистика или писателя, мол, приехал «хлебануть лагерной правды», и так далее! Он и запоёт: «Как вы? да, что вы? какая жизнь, какие нравы?» Ты понял? А мы с тобой, выглядим посолиднее, и будем её как шар по бильярду катать и подправлять в нужную лузу. Слабину нащупаем, трещинку, а там - и надавим!.. Ну? Для дела-то!

Саша в ответ только ломал пальцы и мотал головой. Он наперёд знал, что будет, он уже три года работал опером на зонах, но ему не хватало напора переубедить Ивана Сергеевича. Юджину же все это просто не нравилось, тем более роль застрельщика, да ещё и инфанта! Только немного успокаивала мысль, что «подглядывание в замочную скважину» и чтение чужих интимных писем закончилось.

Тут вошла капитан и представила свою спутницу. Пока гости настраивали зрение на новое лицо, капитан исчезла.

Галя стояла, опершись позвоночником о дверной косяк, и нагловато-угрюмо посматривала на трёх не слившихся с привычным фоном, цивильных мужчин. Она держала руки на животе, одной ногой обвила другую, выставив вперёд смелую коленку в простом коричневом чулке из-под короткой юбки. Бушлат на ней был застегнут до верхней пуговицы, поверх воротника выглядывала тоненькая полоска цветного шерстяного шарфика, на голове был повязан розовый плотной вязки платок. Большая, грузная и явно молодая баба. Иван Сергеевич называл таких – «толстопятая» и, делал при этом свистящий выдох.

- Галя? – спросил он.

- Галя.

- Садись!

Вошедшая чувствовала себя свободно и не скрывала, что через минуту приглашение ей и не понадобилось бы.

Они сидели трое против «одного».

Юджин, как договорились, сделал свой запев про «журналиста», Галя «журналиста» не заметила. Началось «бадание», какое-то полумолчаливое психологическое «молотилово»; в первые минуты слова были как камни, они еле падали с губ, потому что все силы уходили на «разведку» глазами. Капитан была предупреждена, не говорить Гале, кто с ней будет беседовать и о чём, поэтому Галя не знала перед ней - «кто!», а гости, со своей стороны, не знали с ней «как!»

Замкнутый круг попытался разорвать Иван Сергеевич. Он поставил вопрос на ребро, что, мол, «век свободы не видать, надо идти на мировую», а в остальном, они замолвят словечко перед начальством, вплоть до московского, тут он кивнул на «столичного журналиста». Юджин в ответ, будто его толкнули в спину, стал кивать, как китайский болванчик. Однако на все их предложения и доводы, как и предсказывал Саша, Галя с кривой ухмылкой отвечала «Нет!»

- Чтобы я у этой падлы прощения просила? Может, ей ещё и в ноги упасть?

- Галя! - уговаривали её по очереди. - Ведь снова срок, снова тюрьма. На «крытку» пойдешь, - они твердили ей о свободе как отцы-миссионеры о Боге, которого и сами-то в глаза не видели. Но Галя только «лыбилась» и твердила, что она «эту с-суку!..» А на свободу она и так пойдет когда захочет!

Беседа со всей очевидностью заходила в тупик, но неожиданно оживилась из-за наивного вопроса Саши, его простого мужского любопытства, он спросил:

- А как?

Галя только хмыкнула:

- Мало ли на воле добрых людей? Рожу ребеночка, и вот тебе и свобода!

Такой поворот оказался неожиданным.

- Что, с солдатом? – как с гвоздя упал Юджин.

Галя измерила его презрительным взглядом, мол, «О! Телок!»

- С этими гадами? Лучше удавиться! Есть - люди! Кто за баранкой, кто по цехам. Вольняшек много. Поставлю бутылку, и все дела!

Действительно дела! Откуда же в зоне бутылка? Мужики оживились, для них это была новая, неизвестная сторона жизни зоны.

Вопросы посыпались один за другим, Галя спокойно отвечала на них, и оказалось, что в зоне жизнь «бьёт ключом». Получалось всё просто: надзирательницы тоже женщины, каждая со своими нуждами, а среди заключенных мастериц пруд-пруди: кто шьёт, и не только матрасы, кто вяжет, кто лечит, кто ещё чего.

- Сошьешь фараонше платьице, она тебе бутылку с воли или деньгами. Остальных проверяют, а эти-то свои! И продуктов хороших принесут и сигарет, и чаю. Жить можно!

Из дальнейшего Галиного рассказа становилось ясно, что воля и неволя «повязаны» здесь накрепко и находятся в зависимости друг от друга, в эдаком своеобразном симбиозе.

В этом разговоре «с подробностями» незаметно начал налаживаться психологический контакт, на Галином лице исчезала блатная мина, стало меньше «фени», «бадание» заканчивалось. И начинало казаться, что, в конце концов, они расстанутся хотя бы хорошими знакомыми. Оставались только невыполненными две задачи: раскрутить Галю как «кобёла» и вывести её «на мировую».

Памятуя о «чифире», чай предлагать не стали, зато сигарет и московских, и заграничных, оказалось достаточно, на выбор.

Галя курила. Большим и указательным пальцами она держала длинную «Мальборо» за фильтр. Фильтры были в зоне ненужной роскошью, так как «Прима» и «Беломор» были и крепче и дешевле. Они продавались в ларьке, а в «Беломор», кроме того, можно было и «косяка» забить. Немалое удобство. А что «Мальборо»? Чистые «понты»!

Галя держала «Мальборо», как «Приму», как привыкла, позволяя гостям рассмотреть ее ногти; умница-капитан отстрелялась «по-олимпийски» - ногти Гали, то есть «его» ногти, были аккуратно подстрижены, под самый «воротничок», чистые, розовые, бархатно подпиленные, без заусенцев и обкусов. «Пальчик-пальчик, мальчик-мальчик», путалось в голове. Юджин полез в синтетический карман брюк за носовым платком и моментально зацепился заусенцем - в кармане получилось что-то вроде затяжки. «Затяжечки-колготочки-чулочечки-капрончики, чаи-кофеи-кокаины-морфеи, пальчик-мальчик, мальчик с пальчик, пальчик с мальчик».

Заговорившись с Галей Калымасовой и задымившись сигаретами, мужики «потеряли» друг друга, все было ново, тонко, интимно до скабрезности, но не переходило эту грань. В какой-то момент Юджин глянул на Ивана Сергеевича, тот сидел, слегка сгорбившись, вдавив грудь в край стола, плотно уложив перед собой локти с кулаками, и с прищуром, сквозь сизый дым блуждал глазами по Галиному лицу. Его ноздри раздулись и побелели на краях, скулы заострились.

«Брачный танец! - подумал Юджин. - Ваня в стойке!»

- Галь, жарко-то тут как! Мы, вон, сидим в одних пиджаках и рубашках, а ты в фуфайке, в платке! – мягко раскатил Иван Сергеевич мысль, понятную только гостям. Галя спокойно расстегнула пуговицы бушлата и ладонью сдвинула со лба на затылок платок. Её расчесанные на прямой пробор соломенные волосы в один момент отодвинулись вместе с платком назад, до самых висков и, как у Миледи на плече «лилию», обнажили в уголках лба две пары инициалов, справа и слева. Инициалы в правом уголке лба были те же, что и инициалы в подписи «авторши» письма. Сама Галя ничего этого не заметила, поправила юбку, взяла с края стола дымящуюся сигарету, затянулась и положила руки на колени.

Саша выдохнул после этого откровения и спросил, как ни в чём не бывало, а, «чтобы она делала после освобождения». Галя, было, набрала в легкие воздуха что-то сказать, но потупилась и промолчала. Этим она дала хорошую «петельку», и в неё сразу был вставлен подходящий «крючочек». На всё дальнейшее гостям хватило пятнадцати минут, профессионалы, - они уговорили её «замириться», вариант она предложила сама, неожиданный и простой. Она сказала:

- Пойдемте в отряд. Эта с-сука должна быть там!

Тут гостей охватила оторопь: согласиться, означало оказаться в жилых помещениях женской зоны.

Но ведь их там никто не ждет!

На территории зоны было так же суетно, как и час назад. Зэчки, вроде ничем не занятые, ходили туда-сюда. Все были одинаково одеты - в серые фуфайки и юбки, но при этом, в отличие от зэков-мужиков, они не производили впечатления серой массы. Женщины и здесь были женщинами. Они были разными: высокими, худыми, полными - и среди них попадались даже очень симпатичные. Почти все были подкрашены - бровки, губки, глазки, румянец. Оказалось, что это разрешено, так же, как и разноцветные головные платки. Однако всё было очень скромно, как бы в полутонах, неярко, в глаза не било. Так пользуются макияжем беременные женщины. Их женственность уже раскрыта тем, что они носят в себе новую жизнь, и только чуть-чуть дополнена скромными красками, по привычке.

На женщинах в зоне совсем не было украшений из металлов и камней, пальцы были без колец, ушки без сережек, шеи без цепочек, и это было заметно.

Гости шли и немного мучались от того пристального внимания, которое они невольно привлекали. В женских взглядах можно было угадать любые эмоции, не было только равнодушия. Конечно же, свежо и привлекательно смотрелись: кожаное пальто Ивана Сергеевича, гражданские меховые шапки, Сашин твид, мутоновая шуба Юджина, а главное - их не затертые неволей, свежие лица.

Ведомые разговорившейся Галей, они шли по зоне, пересекая её наискосок, от барака администрации к жилым постройкам.

Судя по архитектуре, эта зона была построена в первые послевоенные годы. Она состояла из двухэтажных, оштукатуренных, окрашенных в жёлтое бараков. Так строили пленные немцы. Стены были аккуратные, без трещин, с аккуратно покрашенными оконными наличниками, рамами и дверями. На окнах висели чистые белые занавески, кое-где с вышивкой или ажурной каймой. На подоконниках внутри помещений стояли цветы в горшках. Эта была та же незатейливая, скромная красота, как скромно подкрашенные лица, скромные цветные платки, и их нескромные женские тела, одетые в скромную серую униформу.

Они обогнули второй и третий бараки, и вышли на боковую дорожку вдоль забора. Между дорожкой и забором стоял обычный деревянный окрашенный белой известью туалет. Рядом с туалетом стояли и тихо беседовали две старушки, одетые в простые белые платки и серые длинные халаты, из-под которых выглядывали подолы теплых байковых рубашек.

- Боже, а эти-то что тут делают? – искренне удивился Юджин.

- Сидят! - буднично объяснила Галя.

- За что?

- Младенцам пальчики обсасывали, до костей!

«Объяснение» не укладывалось настолько, что уточнять никто не стал. Только стало ещё более понятно, что сюда попадают не зря. Что имела в виду Галя, так и осталось для гостей тайной зоны.

Галин отряд располагался в самом дальнем угловом бараке. Она открыла коричневую под деревянным козырьком дверь и вошла первой. Мужчинам очень не хотелось туда заходить, им представлялось, что лучше было бы обсудить и решить все вопросы на улице и скорее убраться восвояси, но они вошли, ретироваться было поздно.

В большом квадратном с белыми стенами коридоре было несколько дверей в жилые помещения и лестница во второй этаж. Галя жила там.

Появление гостей не вызвало, к удивлению, большого замешательства - самые раздетые из обитательниц барака были одеты в длинные, белые, полотняные рубахи. Они не слишком смутились. Когда Галя повела гостей наверх, снизу раздались смешливые возгласы:

- Куда же ты их от нас уводишь?

В поисках «с-суки» Галя заходила то в одну, то в другую комнату, мужики как тени тянулись за ней, остаться одним им было страшно.

Галя без стука и предупреждения открывала двери, комнаты были настолько велики, что скорее напоминали казармы. В каждой в три ряда стояли двухэтажные железные кровати, проходы между ними были узкими, и у гостей застревали плечи. Невольно думалось, что иной женской фигуре тут было и вовсе не развернуться. У стен располагались двухэтажные тумбочки, в которых каждая женщина должна была умудриться расположить весь свой скарб. Это было одно из многих немыслимых для обычной жизни обстоятельств существования на зоне.

В комнате, где жила Галя, «падлы» не оказалось. В поисках её, Галя дошла до самого конца прохода между кроватями, последняя пара кроватей была занавешена большой белой простыней.

- Отдыхают, - сказала она.

Мужчины понимающе закивали головами.

- Половинятся!

Мужикам стало нечем кивать, их головы отлетели, и хотелось только за головами погнаться и таким образом смыться отсюда.

Бежать! Скорее! На волю, на свободу! Хотя бы - в нормальную мужскую зону! В общем, куда угодно, куда глаза глядят! Однако они уже слишком глубоко вклинились в узкий проход, сзади их подпирали женщины, которые догадались о причине их появления, и было жутко подумать, что с ними надо будет как-то разминуться.

За «удовольствие» приходилось платить!

«Падла» обнаружилась неожиданно. Она стирала в соседнем помещении, в умывальной комнате, с длинным рядом железных раковин, без зеркал. Туда гости только глянули, но уже не пошли.

Воровка оказалась маленькой и даже миленькой женщиной. Кем-то позванная, она в одной белой длинной до пят рубахе вышла в коридор. Она была брюнетка, настоящая хохлушка, с мягким овалом лица и темно-карими глазами, с выбившимися на лоб длинными прядями волос и красными от стирки в ледяной воде руками.

Разговор с ней получался тяжелый - она отказывалась. Галя почти все время молчала. На все доводы Саши и Ивана Сергеевича ответ был один:

- Воны мэнэ, мабуть бы (наверное), вбылы!

Вокруг их маленькой группки начала собираться плотная толпа. Женщины были кто в чем, однако мужики для них, как мужики, уже не существовали, они стали судьями без пола.

Ситуация сгущалась, Галя продолжала молчать, множество глаз начало загораться ненавистью, воровка скисла, сдалась, и дело было сделано!

***

С грохотом закрылась железная дверь КПП, трое мужчин вышли на улицу, с обеих сторон были серые двухэтажные дома, на окнах висели занавески, на подоконниках стояли цветы в горшках, ходили люди в серых бушлатах и военных шинелях.

Два часа назад Юджин этого не замечал.

Тогда он ещё только шёл в зону.

Граница между волей и неволей оказалась совсем неприметной.

 

 

Москва.

1989 г.

Письмо четвертое.

Одесса.

Она вошла в воду по линию бикини. Немного постояла, потрогала воду рукой, распрямилась и нырнула. С головой.

Он лежал на горячем песке пустынного пляжа вдали от шумного большого южного города.

Он впервые видел её в купальнике, она ему нравилась. Чем больше он на неё смотрел, тем больше она ему нравилась.

Она плыла совсем как южанка. Эта северная московская женщина не боялась намочить прическу, не опасалась того, что потечет макияж, вода зальется в уши, не боялась глубины и волн.

Он вошел в воду вслед за ней. Она плыла медленно. Он почти догнал её и нырнул.

Мощными гребками он подплыл под самое её тело. Вода была хрустально прозрачной, и она его видела.

Медленно всплывая, он спиной прижался к её животу и груди, они плыли вместе.

Он вынырнул, глотнул воздуха и продвинулся вперед. Она положила руки ему на плечи, и он потащил их обоих.

Потом он прижал её руки к своим плечам и головой, как дельфин, пошёл на глубину. Она не сопротивлялась.

Вдвоем они пронырнули до самого дна. Там он повернулся к ней.

Он почти лежал на донном песке, она была над ним, а над ней переливались волны зеленого моря и ярко, насквозь, светило солнце.

Он взял её за талию и положил на бок рядом с собой.

Её глаза были открыты, губы плотно сжаты, а из уголка рта мелкими пузырьками сочился воздух.

Он коснулся губами её губ, и глаз не закрыл.

Они прижались губами так, что воздуха не потеряли.

Она приоткрыла рот, он коснулся языком её десен, и они дотронулись друг до друга. Она закрыла глаза.

Воздух кончался. Надо наверх.

Они лежали на горячем песке. Молчали. Они ещё всё скажут друг другу. В будущем.

А может, скоро?

 

Москва

1990 г.

Письмо пятое.

Incarnio.

(«воплощение» - лат.)

- Здесь мы гуляем самостоятельно, ты сама, я сам, - сказал он, купил в киоске свечи, отдал ей половину и ушёл в полумрак храма.

Успенский собор был пуст, когда они в него вошли. Высокие стены с расписными парусами и плафонами через узкие окна чуть подсвечивались снаружи, и от этого казались ещё выше.

Храм был безлюден.

Юджин уважал религиозное чувство своей спутницы. Он был военным, сыном военного и к вере в Бога относился спокойно. Всё, что было связано с церковью и религией, воспринимал как искусство и имел к этому трепетное отношение, и только совсем недавно признался себе в том, что в церкви чувствует себя комфортно и умиротворенно, и это ощущение долго не проходит.

Владимирское Успение, как это бывает часто и характерно для православной церкви, соединило в себе два храма: один ранний, построенный русскими людьми в приспособленном для себя византийском стиле XII-XIII веков и другой поздний, в стиле «классицизм», пристроенный к первому в XIX столетии.

Необыкновенно высокий храмовый алтарь, многоярусный: над деисусным рядом и праздничным ещё много-много рядов, и они почти исчезают в сумерках под самым барабаном. Алтарь плотно покрыт золотом, перед ним откуда-то с потолка свисают золотые кадила – яркие, с цветными красными и синими полированными стёклами, шикарные.

Тёплый свет из мира, исчезал на верхах, отражался в середине алтарного золотого великолепия и угасал на литых черных плитах чугунного пола.

Они зашли сюда между службами и все арочные проходы к алтарю были перекрыты, перетянуты веревочными шнурами, провисавшими по границе храма старого, расписанного Андреем Рублёвым, и нового, времён Александра II.

Юджин давно заметил эту особенность, когда рядом уживались две разные по стилю и отодвинутые друг от друга во времени церкви. В Москве он знал таких несколько, и об этом среди московской паствы не ходило разговоров. Эта разница русских верующих не волновала, они её не замечали. И, скорее всего, это было его личным открытием, только для себя и ни для кого больше, а верующие просто приходили к своему Богу. Алтари, росписи на стенах, иконы Рублёва, Феофана Грека или Дионисия были старшими предшественниками, предтечами алтарей, росписей на стенах и икон мастеров Палеха или поздней московской школы. Про кого-то можно было даже не знать, не вовсе, конечно, а только слышать; а те им написали Христа и Троицу, которым и поклонялись.

Юджин шёл по этой границе и там, где шнуры закончились, нарушил её.

Пустой храм производил необыкновенное впечатление. Оказалось, что его можно заполнить фантазией, и Юджин мысленно увидел, что храм полон, он увидел службу - у алтаря стоял батюшка, а может быть владыка или даже митрополит в праздничной белой тиаре, расшитой золотом и жемчугами, в золотой рясе и епитрахили, с наперсным крестом и панагией на широкой груди, с перекрещенными, как Андреевский крест, двухсвечниками в руках, и публикой за спиной, цветной, яркой, особенно дамы. Это в новом храме.

В храме Андрея Рублёва Юджин видел только черные рясы и клобуки, между которыми, первым у алтаря, молясь перед иконой Христа Вседержителя, с простою свечкой в руке стоит митрополит Владимирский, одетый, как и все, в черную рясу и единственно отличающийся от других молящихся простым белым куколем, с вышитыми на нём золотой нитью крестами. Всей роскоши было распятье, панагия перегородчатой эмали, серебряные оклады икон и полированное золото Библии со скромной сканью и небольшим числом каменьев.

Юджин чувствовал свою близость ко времени отдаленному. К простой, но выразительной и, поэтому величественной иконописи Андрея Рублёва, когда святые смотрели на молящихся прямым взглядом, когда иконописцы их не украшали, писали чистым цветом, без переходов и полутонов. Русские, всегда жившие в суровом и холодном климате, представлялись ему добрыми и мягкими, а их святые – строгими и честными. И было так, пока Европа, влажная тёплыми ветрами с Балтики, не проникла в зелёное русское Залесье, но до конца не одолела. Слишком долго на русских смотрели их суровые святые.

Она растворилась в сумраке храма, он её даже не слышал, краем глаза видел, как она накрылась полупрозрачной цвета томлёного молока газовой накидкой, купила ещё свечей, а дальше - потерял.

Побродив под сводами и напитавшись намоленным воздухом, Юджин пошёл к выходу. Она была уже там, и они вместе стали рассматривать витую чугунную лестницу, резкую, как прочерченную углем, уходящую на колокольню, под самый купол. Она обернулась к нему, чтобы на что-то обратить его внимание, и он увидел её сияющие глаза и ниспадающую волну накидки. Где-то он уже видел подобную женскую красоту, обрамленную воцерковлённой скромностью. Где-то в его жизни это уже было.

Давно-давно.

***

От пастели пальцы были бурые. Юджин перепробовал все цвета, все оттенки зеленого, мягкий оранж для колера лица, розовый, голубой, сиреневый для полутонов и переходов, черный и много оттенков коричневого. На ватман ложились слой за слоем, это было плохо, слишком густо, плотно, поэтому непрозрачно и не отражало. Он не любил перемалевку, один раз набросав общий замысел, он сразу брался за цвет и пытался добиться объёма.

Не шли глаза. Не получались. Он стирал сделанное ластиком, за это предпочитал пастель; если бы это было масло, пришлось бы резать мастихином.

Разными мелками он делал короткие пробные штрихи и всеми силами пытался избежать пальцевой растирки, которая была бы здесь никак не уместна. Но не получалось. Всё остальное получилось: лоб, нос, губы, подбородок, тёмно-зелёное покрывало, ниспадающее с головы на плечи. А глаза не шли.

Он знал, что надо точным штрихом, острым краешком мелка - черным и темно-коричневым - сделать зрачки, серебристым – высверк, а дальше голубым, зелёным и серым – к верхнему и нижнему веку и разрезу глаз…

Рядом с ватманом стояла икона. Однодревка, на двух клиньях, домашняя икона, размером со среднюю соборную Библию, письма прошлого или начала этого столетия, без печатей, со стершимся именем в золотой витой рамке по нижнему обрезу.

Изображенная на ней святая смотрела внимательно и глубоко.

Икона оказалась у Юджина случайно, он никогда не увлекался «досками», рисовал рок-музыкантов в модном тогда контражуре. Классическую живопись ренессанса и передвижников ощущал как скучную и только признавал, а до импрессионистов ещё не дорос.

Икона долго не могла найти места в квартире его родителей, где он жил, и лежала на шкафу под газетами. Иногда он доставал её, ставил, садился в кресло напротив и долго смотрел. Она казалась ему необычной: по краям доски, по всему периметру, был изображен широкий рельефный орнамент, который он почему-то назвал «византийским», святая на иконе была совсем не похожа на русскую, а скорее на южанку. В одном месте красочный слой был грубо процарапан, и там четко просматривался серебряный грунт, из чего Юджин сделал вывод о том, что икона все же русского письма.

Рисунок был объемным: ниспадающие складки прямой и длинной до пола накидки, головное покрывало, приподнятая для крещения рука с двоеперстием. Юджину всё это очень нравилось, а особенно лицо, красивое и спокойное, и – глаза. Он готов был смотреть в них часами, не отрываясь, они завораживали. Ему казалось, что если его что-то в будущем ждёт, то оно должно быть похожим.

Потом он нашёл иконе место - в переднем углу, над телевизором, потом увёз её с собой далеко, и там она долго висела в его крохотной комнатке на красивой светло-бежевой с подпалинами шкуре якутского оленя. Ему казалось, что она на месте.

Он мучался уже несколько недель, но добиться своего так и не смог. Сделал, нарисовал, но видел, что так, как хотел, - не получилось. Он отдал рисунок брату и уверен, что и сейчас он где-то лежит на шкафу или серванте, забытый, облетевший… А икона висит на даче, в его комнате во втором этаже, в переднем углу, на лакированной струганной деревянной стене.

***

Они стояли под витой чугунной, резкой, как прочерченной углем, уходящей под купол храма лестницей. Она хотела обратить его внимание на что-то, и повернулась. И он увидел её глаза, яркие и сияющие, и взгляд из-под покрывала, ниспадающего мягкой теплой волной.

Он узнал.

Это была она.

 

 

Москва

1997 г.

Письмо шестое.

Письмо.

(Написано на Преображенском рынке за кружкой пива).

«И было выпито. И по лицам было видно,

что выпито было - не приведи господь».

(Из В. Пикуля).

20 июня 2002 г.

Привет, Санек!

Наконец-то сел тебе писать, хотя и не очень-то есть о чем.

Ничего не происходит!

Ты понимаешь, когда человека не увольняют с работы или не принимают на работу с неожиданно высоким окладом, когда от него не уходит жена или ниже спины не выскакивает чирей, когда он не находит валяющихся на дороге у всех на виду десяти тысяч долларов, завернутых в прозрачный целлофановый пакет и перетянутых красной резинкой, когда его не залили сверху, или не пнули снизу, когда он не влюбился неожиданно или когда его не разлюбили также неожиданно, то можно сказать, что ничего не происходит.

Вот и у меня так – ничего не происходит. Просто течет жизнь, каждый день, даже стало казаться, что я начинаю закисать.

Дальше, Санек, по законам жанра, надо было бы с абзаца начать: «Но вот...!» и развернуть какой-нибудь сюжет со странностями и превращениями.

Но ничего этого не случится!

Просто пару дней назад я сидел похмельный в пивнушке на Преображенском рынке. В принципе это не очень далеко от твоей бывшей бурсы, по крайней мере, когда мне надо проехать домой на Преображенку откуда-нибудь типа с Таганки или Рогожки, я могу пролететь по набережной Яузы или же по Волочаевской и выехать как раз у Преображенского рынка.

На Преображенке я поселился четыре года назад в очень большой квартире, хорошо её отремонтировал, и теперь мы живем там с дочкой. Ты всё это видел. А раньше был бездомным, в самом практическом смысле этого слова. Жил у родителей, пока они всё лето были на даче, или что-нибудь снимал зимой.

Сколько, Сань, за это время от меня ушло женщин. Они хотели быть со мной, но не хотели жить в нигде. Одна, правда, ушла уже из этой квартиры, но по другим причинам и я знаю точно, жалеет страшно.

Преображенка для меня и интересна и нет.

Я - человек центра Москвы: Арбат, Поварская, Патриаршие и Чистые пруды, Калининский или, как его сейчас называют, Новый Арбат.

А тут - село Преображенское.

Хотя, с другой стороны, на Преображенке жила моя первая любовь.

С третьей же – села Преображенское, Семеновское, Измайловское, Большое Черкизово, старая московская дорога Стромынка, Матросский мост, Олений вал, хотя это уже, правда, больше Сокольники; царская дорога из Кремля на Яузу: Ильинка, Маросейка, Покровка, тогда она во всю длину, кроме Старой Басманной, была Покровкой – это тоже Москва, где-то даже легендарная.

Но, к сожалению, от этого уже ничего не осталось. Ни величественного, ни героического. Все разрушено и не восстанавливалось. В этих местах с конца ХIХ века и в веке ХХ строилось что-то мелкое промышленное или массовое жилое. По крайней мере, когда я исследовал район пешком или на машине, я не обнаружил практически ничего интересного. В принципе весь район можно подвести под понятие «мерзость запустения», например, от села Большое Черкизово сохранился лишь один кирпичный особняк, пруд да Ильинская церковь. Ты её помнишь, это напротив дома, в котором когда-то ты жил. Главная улица села Преображенское – Генеральная стала называться Электрозаводской. Даже Хапиловский пруд, где Петр на островке построил свою первую потешную крепость «Презбург» зарыли в землю.

Короче говоря, на этом довольно большом куске земли чем-то интересным сейчас можно считать только Преображенский рынок.

Когда, поселившись в этом районе, я мотался по разным учреждениям, прописываясь и регистрируясь, я заметил какую-то странную постройку крепостного типа. Красные кирпичные стены, шатровые башни, ну точь-в-точь маленькая крепостца. Мне сначала было некогда заглянуть вовнутрь, но когда я все-таки зашел на ее территорию, просто из любопытства, то обнаружил базар, то есть продуктовый рынок. Тогда меня это настолько удивило, что я даже не подумал, почему так получилось, почему рынок оказался на территории крепости. Я думал только о том, что же было в этой крепостце до того, как там обосновался рынок.

Как всегда помогла случайность. Знаешь, эдакое счастье баскетболиста – оказаться в нужное время в нужном месте. Так вот, рядом с рынком есть книжный магазин. Как-то я туда зашел и обнаружил свежеизданную книгу, которая так и называлась – «Село Преображенское». Я её купил.

В летние выходные, когда я не на даче - у меня базарный день и дважды базарный, когда накануне было выпито.

Еще весной 1999 года на юго-западном углу рынка я увидел какой-то ремонт со стройкой. Позже над свеженькой новой дверью появилась вывеска «Пиво», а уже летом я обнаружил под этой вывеской разлив пива по 6 рублей за кружку. Заведеньице было очень маленькое, но пиво свежее и народу немного. Тогда там еще не было постоянных посетителей - мужик прибегал на рынок с женой или без неё купить мясца или свежей зелени, рвал кружку пива и убегал домой. Я поначалу тоже так делал. Но как-то, когда накануне было хмельное сидение с закуской, я с утра понёс на рынок свою похмельную голову. Купил продукты, зашел в пивнушку, поставил в пластмассовое кресло под матерчатым тентом тяжелую сумку, достал рыбку и взял кружку пива.

Ну, про то, как с похмелья пьется первая кружка, я тебе рассказывать не буду. Тут впору вспомнить анекдот про лося, который в аналогичной ситуации пил всей головой из родника, а сзади незамеченный им охотник дважды всадил ему в задницу по пуле из обоих стволов. Лось поднял голову и подумал: «Пью, пью, а мне всё хуже и хуже».

Мой случай отличался только тем, что я пил-пил, и мне становилось всё лучше и лучше.

Я сидел. За столик подсаживались какие-то мужики и, как обычно, заводили всякие разговоры, но мне разговаривать не хотелось и уж никак не хотелось затевать какие-то пивные знакомства.

Я сидел, голова о чем-то думала, тело отдыхало самостоятельно, в общем, все во мне друг от друга отделилось и каждое отделившееся осознавало, что никому ничего не должно. И какое-то тихое счастье пело в душе оттого, что в шумном месте можно было ощущать себя никем не толкаемым и ни от кого не зависимым.

Где-то кружке на третьей на свободное место за мой столик подсел интеллигентный старичок. Сидел, выпивал и тоже молчал. Длилось так довольно долго, и вдруг он сказал, что в каком-то волжском водоеме нашли рыбу пиранью. Потом он медленно-медленно стал развивать эту тему, в десять минут по слову, потом какую-то другую тему. Я в беседе почти не участвовал, я только вежливо улыбался и кивал головой или говорил тихое «Да!»

Но дед как-то уж очень интеллигентно что-то рассказывал и стал в моем сознании вроде бы материализовываться. Я обратил внимание на то, что он одет, хотя и по-стариковски просто, но курит приличные сигареты, в пакетике у него классическая воблочка, а кружки ему выносят прямо из пивной и ставят на стол, не спрашивая. Деньги, правда, отдавал сразу. Потом как бы ни с того ни с сего он сказал: «Ох, же и попил я водочки!» Тут он для меня материализовался окончательно. Я развернулся к нему всем телом и пытательно заглянул в глаза. Он понял, что эта фраза не повисла в воздухе, и объяснил, что много лет работал заведующим Центральной лабораторией по спиртам Всесоюзного НИИ пищевой промышленности, другими словами, все спиртовое производство в Советском Союзе было под его контролем.

К этому времени за столом уже сидел ещё один мужчина, одетый в хорошие, чистые, свежевыглаженные летние вещи. Он весь был какой-то светлый, бежевый, слоновой кости и в возрасте где-то между мной и дедом, только кожа на его лице была сильно обветренная, а руки были руками мастерового. Все это в совокупности создавало немного странное впечатление.

Он подсел недавно и еще только располагался, доставал из кармана сигареты, зажигалку, разворачивал жирную ставриду, обустраивал кружку с пивом, и в разговор въехал сходу. Есть такая категория людей, для которых кружка пива в общественном месте и разговор с незнакомыми людьми – естественное, неразрывное, единое целое. Хотя, если правду сказать, русские мужики, они практически все такие, а может быть и все такие и необязательно, чтобы русские.

Мужчина сразу задал деду несколько точных вопросов. Он тоже оказался производственником, но по другому профилю и на другом уровне. Несколько десятков лет он работал наладчиком какой-то сложной военной техники, объездил много слаборазвитых стран, где налаживал производство советского оружия, много видел, много знал, но все же был хотя и высококлассным, но без высшего образования работягой, мастеровым. Это и было тем странным, что не гармонировало с его хорошей одеждой и хорошими манерами. Кстати он освободил меня от необходимости активно участвовать в беседе. Я просто сидел рядом с ними и слушал.

Они говорили о Советском Союзе и поругивали все то, что происходит сейчас. И надо сказать, что, с их точки зрения, вполне справедливо поругивали, потому что именно в СССР они и попили, и пожили.

Дальше как-то случайно, а может быть, и очень естественно разговор перешел на рынок, что, мол, хорошо, что открылась эта пивнушка, где людям прежнего образа жизни можно просто посидеть, выпить по кружечке недорогого пива и почувствовать себя вполне привычно, без этих новых русских, мерседесов и толп проституток на обочине, прямо напротив Государственной Думы.

Тут мастеровой обронил совершенно проходную фразу о том, что, мол, спасибо Петру Великому, который построил этот рынок. Дед при этом, нисколько не возразил, только согласно кивнул головой.

Я удивился этому заключению, вмешался в разговор и сказал, что это не так. После моих слов мастеровой замолчал, а дед посмотрел на нас обоих.

Я вполне бы мог и дальше сидеть и под пятую или шестую кружку пива просто слушать их ни к чему не обязывающий разговор, но они не знали, что я прочитал книжку про село Преображенское и был хорошо осведомлен о местной истории, географии и топонимике. Поэтому я никак не мог вынести такой их не информированности.

Саш, а ведь действительно интересно. Не так уж и давно это место было сельской окраиной Москвы и до постройки Преображенской церкви называлось Собакина пустынь. А улицы, и сейчас вытянутые в одну линию, называются Семеновский вал, Преображенский вал, Богородский вал – короче говоря, восточная крепостная граница города. В том месте, где сейчас находится станция метро «Преображенская площадь», раньше была застава, а дальше шло загородное патриаршее село Большое Черкизово.

Созданные Петром Преображенский и Семеновский полки квартировали в Москве недолго, он быстро перевел их в Питер. Поэтому у него не было необходимости здесь что-то строить. Москва для него была, как для меня Хабаровск, даже крепостцу свою “Пресбург” он, развлечения ради, сжег, а всего-то построил в Москве Арсенал в Кремле, да Ивана-воина на Якиманке, ну, может, ещё что-то, чего я не знаю.

А Преображенский рынок и крепостцой назвать нельзя: так, одна видимость, стены низкие и тонкие, башни игрушечные, фортификационного значения эта постройка явно не имела. Кто-то, кто её строил, просто хотел от чего-то отгородиться, то есть в итоге он построил красивый стильный забор.

Однако, Сань, долго интриговать взрослых людей было неудобно, дед начинал на меня, такого грамотного, смотреть с подозрением, а я когда выпью, у меня рожа становится красной и вся интеллигентность проявляется только в голосе, тембре и интонациях, а ведь до этого я почти все время молчал.

И я им рассказал.

Мол, массу всякого народа произвела российская земля. В числе их был и раскольник старец Феодосий, человек очень религиозный, веривший в Христа, но при этом отрицавший церковь и церковный брак. И стало вокруг него плодиться согласных людей. Ты сам подумай, чего людям проще – трудно веровать или легко иметь! А если еще и природа зовет? Не она же придумала Бога и правила. Так образовалась федосеевская секта. Несколько сектантов поселились в Москве на Яузе там, где в неё из Хапиловского пруда впадал одноименный ручей.

Легендарное, надо сказать, это место Хапиловка, в самом прямом смысле, то есть и сейчас ничего доподлинно неизвестно, как почти во всей российской истории, но по легенде в устье ручья, который вытекал из пруда, некто Хапило поставил мельницу, а все мельники, как известно, - колдуны. Чуешь?

С тех пор Хапиловка эта считалась местом нечистым. Ручей разделял села Преображенское и Семеновское, и там, в послепетровские времена почти никто не жил. Так вот, федосеевцы поселились именно здесь и жили довольно скрытно. Царь Петр был их самым главным врагом, которого они считали антихристом, а с ним и всю российскую государственную и церковную иерархию. Община, поначалу маленькая, работала, не платила податей, потихонечку богатела и подкупала местную власть в лице полицмейстеров и околоточных.

Прям как щас.

Те получали мзду и закрывали на всё глаза. Я так думаю, что не только денежки играли роль. Ведь они же, федосеевцы, были безбрачные, ну и, надо думать, позволяли безгрешно потаторствовать этим самым полицмейстерам. Тут тебе и денежки, и девочки.

Халява забавная. Или забава халявная.

Не знали только эти полицмейстеры, что с рожденными от них детями федосеевцы поступили по-спартански. Высоких скал в этом месте нет, поэтому не на землю, а сразу в землю.

Рассказываю я всё это моим соседям по пиву, привираю немножко, как водится, и вижу, как лица у них становятся серые, а костяшки на пальцах, которыми они держались за кружки, белые.

Я рассказываю, а сам чувствую, что мастеровой всё время пытается мне что-то возразить, но почему-то у него это не получается. Что-то ему мешает.

Я сидел лицом к рынку, мастеровой сидел к рынку спиной, то есть напротив меня. Гляжу, а в его темных очках я отражаюсь почему-то в виде Николая Васильевича Гоголя, но тоже в темных очках.

«Показалось» - подумал я.

На углу соседнего киоска лежали две местные собаки, вижу – смотрят.

А я себе рассказываю, собеседники сидят в удивлении, мне это приятно, я рассказываю дальше и тут мне показалось, что я слышу чей-то голос, который произнёс: «Фу, черт! Чего плетет этот краснорожий, я здесь прожил всю жизнь, какие федосеевцы, какие зарытые младенцы – чертовщина, прости гос-с-поди, самая настоящая...»

Но, Саш, ты понимаешь, ведь всем известно, что, когда человек что-то говорит - это видно, потому что он шевелит губами, напрягает горло, извини за грубое выражение, жестикулирует лицом и т.д. А тут я вижу, что они оба смотрят на меня и молчат.

Я продолжаю рассказывать, не останавливаясь, о том, как и где федосеевцы закапывали младенцев, и своих тоже, как они истребовали у властей под это дело место для кладбища. Слышу опять голос: «Это же он про Преображенское кладбище говорит, там же и мои похоронены. Ну, блин, надо делать ноги».

- Так что - вот! Никакого отношения Петр Первый к этой постройке не имеет, - продолжая по инерции повествовать, вбил я последний гвоздь. - На территории их церкви, федосеевской, то есть старообрядческой, рядом с кладбищем при Александре Втором построили Единоверческую церковь, а в здании моленной сейчас находится тридцатое отделение милиции, вон они, кстати, менты, сидят пиво пьют.

Дед как сидел, так и сидел, а мастеровой выдохнул, будто выпустил из себя последний воздух, глянул на деда, на пустую кружку и перевел взгляд на меня. И тут я снова услышал голос: «Чего я здесь сижу, Стефанида щас мне назвездает, и ведь не купил ничего, а рынок-то уже закрывается. Хотя, какой к черту рынок... Жуть-то какая!»

Меня, Саш, передернуло. Я точно видел, что никто из моих собеседников рта не открывал, но голос-то я слышал!

Мастеровой вдруг встал, как-то смято попрощался и через секунду исчез в рыночной толпе в сторону выхода.

Когда я вспоминаю этот момент, в мыслях как-то сразу представляется испортившаяся погода, наплывшие, полные молниями тучи, невесть откуда поднявшийся ветер, подхвативший клубы пыли и… т.д.

А погода, однако, действительно испортилась. Стало душно и пасмурно.

И почему-то грустно.

От пива в голове полегчало, но ноги отяжелели. По идее уже надо было двигаться домой, но как-то не шлось. Поднялся дед и, долго прощаясь, смотрел мне в лицо. Надо было улыбнуться ему приветливо, но я ему только кивнул. Он медленно повернулся и на старческих ногах тронулся.

Я остался один.

В этом углу рынка, на территории пивной стояло несколько столов с матерчатыми грибками, но уже никого не было. Что-то странное ворочалось в моей душе, ясная голова упорно не хотела освободиться от навязчивой мысли, что что-то произошло, что я в чем-то виноват перед теми, кому я только что рассказывал все эти былицы. Глаза не выпускали взглядом поверхности пива в кружке, где уже не было пены, только малое количество пузырьков соприкасалось со стеклянной стенкой.

«При чём тут Гоголь? – подумал я, - И почему эти двое разлетелись как брызги из-под лопаты?»

«Рожа красная, бородатая, а рассказывал так, как Гоголь писал про своего кузнеца Вокулу», - вдруг послышалось мне откуда-то изнутри.

Я оглянулся, людей рядом никого не было.

Вдруг я почувствовал, как мои глаза как будто бы что-то видят, прямо сквозь стол. Я точно знал, что я сижу и никуда не иду, но я видел дорогу, я видел пыльный асфальт, чьи-то бежевые замшевые туфли, края хорошо отутюженных светлых брюк, белый, непрозрачный целлофановый пакет, из которого торчали подломленные перья зеленого лука. Ноги, которые я видел, слегка заплетались и подхватывали носками туфель дорожную пыль.

И снова услышал голос. Тот же!

«Ва... Во...! Ва-кула, Во-кула, Ва-кула? Как же правильно, - думал голос, - вечера на хуторе близ Ди... Оксана, по-моему, звали ту красавицу-хохлушку? Чертовщина! Угораздило же меня сесть к этому краснорожему. Тьфу!»

Тут я физически почувствовал, как голос, который я слышал, вроде как тряхнул головой, как бы сбрасывая наваждение, и я снова услышал: «Стефанида, Стефания, Фаня, Фанечка... Ща она мне задаст! Это сколько же я просидел?..»

Я глянул на часы, было 17:55. Именно семнадцать, две точки и пятьдесят пять, мои часы вдруг оказались с цифровым индикатором. Такого не могло быть, такие часы я последний раз носил в Хабаровске 16 лет назад. Значит, я видел не свои часы и слышал не свои мысли, сначала про Гоголя, потом про Вокулу, про Оксану и Стефаниду. И кого-то этот голос называет «краснорожим».

Саш, мне стало страшно. Я не понимал, что со мной происходит, но чувствовал, что как будто проник в чьё-то сознание и на расстоянии слышу мысли человека, которого я не знаю; что я слился с этим человеком, его проблемами, воспоминаниями, мыслями, наверное. Но кто он?

Я сделал усилие, оторвался от пива и трезво огляделся: рынок, лотки, прилавки, закуточки, торгующий, ставший двигаться люд, мир, который вдруг озвучился и начал говорить, шуметь, сморкаться, шаркать ногами, материться, сплевывать с крошками табака, оглядываться на женские попки, перелистывать в пальцах купюры и звенеть мелочью.

Всё снова стало воздухом и атмосферой!

Мне полегчало!

«Стефанида! - вдруг снова услышал я. – Чур, меня, чур! Имя-то какое! - продолжал думать тот, кого я слышал. - Никогда и не задумывался, откуда у неё взялось это имя, из прошлого, нет, из позапрошлого века: Стефаниды, Варвары, Пелагеи... А отчество – Пантелеймоновна. Да нет, когда-то задумывался, когда познакомились. Но вроде как русские и имя и отчество, Стефанида… Пантелеймоновна. А может она староверка какая? Какая-нибудь федосеевка?..»

«Стоп! - здесь я поймал себя на мысли. - Он, то есть, голос думает про федосеевцев, о которых я только что рассказывал! Ну-ка, ну-ка! С этого места послушаем повнимательнее!»

А голос продолжал:

«...Ведь она совсем местная, сама рассказывала, что и отец где-то здесь родился, и дед. В церковь ходит рядом с Преображенским рынком, то есть кладбищем, и вспомни... когда оформлялись в Индию, с ней возникали какие-то проблемы. Никто ничего толком не сказал, а потом и вовсе замяли».

Голос замолчал, но ненадолго: «Вакула, Вокула, Ва..., Во!.. Ну, Гоголь, блин, чисто - Гоголь!..»

Да! Теперь мне все стало понятно! Это ведь я отражался Гоголем в очках мастерового. Не знаю только, почему именно Гоголем. Я тогда, Сань, и, правда, ходил с длинными волосами, но Гоголь никогда не носил бороды. Его усы мы помним, но не бороду!

«Мастеровой! Это голос мастерового! - Уже с определенностью думал я. - Значит, краснорожим он называет меня. Во гад! - Я возмутился. - Прямо в точку, хоть не пей!»

«Вакула!» - как школьник на уроке подсказал я ему.

«Кто это?» - испуганно спросил он себя.

«Кто это, кто это – я это!» - ответил я, поняв, что случилось что-то такое, от чего просто так уже не отмахнешься.

Тут я увидел прямо его глазами, как его шарахнуло в сторону. Так смещается картинка, когда оператора с камерой толкают в плечо. Я не знаю, что он в этот момент почувствовал, но картинка сместилась и потемнела.

«Ты кто?»

«Кто-кто – краснорожий, ты сам меня так назвал» - ответил я ему.

Шагов двадцать он молчал.

Мы шли вместе.

Но ведь я сидел, как сидел, а шёл он. А я сидел. А он шёл, а получалось так, что мы шли вместе, потому что я в мозгу как на экране всё видел его глазами. На самом деле я даже не думал, чьими глазами я видел то, что видел, но картинка в моей голове двигалась так, как она двигается, когда человек идет с открытыми глазами. И видит всё или что-то.

Я увидел, как он прошёл мимо вывески «Часы», дальше перекресток, потом палисадник и магазин «Рыболов», впереди спуск к Яузе. Стало понятно, что мастеровой идет по противоположной от моего дома стороне, к дому № 2 по Преображенской улице, к берегу Яузы. В другое место ему было идти некуда, поскольку за Яузой было все нежилое или надо было переходить на противоположную сторону, а это следовало сделать раньше, так как в этом месте перехода нет, а движение здесь, на старой московской дороге Стромынке, всегда оч-чень оживленное.

Мои последние слова застали его, когда он проходил мимо строительного забора, за которым строительные машины, ухая, вбивали в землю железные сваи.

Я подумал: «Интересно, если его сейчас шарахнет по балде, картинка исчезнет или нет?»

«Сволочь! - Услышал я в ответ. - Федосеевец хренов, влез ко мне в сознание и еще смерти моей хочешь? Отстань, падла!» - и он замотал головой. В моих глазах всё встряхнулось.

- Ты чего, споткнулся? - спросил я его.

- Блин!!! – закричал он. - Кто меня морочит? Кто ты, твою мать?..

Я ответил, не открывая рта, мысленно:

- Ты знаешь, так получилась, что морочу тебя я, но как это произошло и по чьей воле или неволе, я не знаю. Могу только тебе сказать, что мне это не надо, как и тебе. У тебя правое колено ломит, что это?

- А про колено ты откуда знаешь?

- А у меня стало болеть, а раньше этого никогда не было.

- Ага, а в районе поясницы слева-сзади не болит?

- О! - Вдруг почувствовал я. - Болит!

- Это почка!

- Это что значит, что в меня перешли ещё и все твои болячки? А у тебя на винтах, случайно, ничего не намотано?

- Что ты имеешь в виду? – удивился он. - А, понял! Нет, я давно живу с одной женщиной, а она со мной. Уже 22 года.

- Это со Стефанидой, что ли?

Картинку затрясло.

- Слушай, ты с какого момента стал меня подслушивать?

- Я тебя не подслушиваю, оно само так получилось. А, кстати, ты сам-то меня не подслушиваешь? Ты, ведь меня тоже слышишь? Кто кого подслушивает?

Тут я понял, что он меня не видит, то есть он не видит той картинки, которую видят мои глаза. Он не видит тот кусок рынка, где находится пивнушка, он не видит моей кружки, он не видит своей кружки и рыбьей чешуи, которая осталась на столе, на том месте, где он сидел.

Я понял какой-то точкой своего сознания, что это открытие лучше оставить в секрете. Мне показалось, что это давало мне преимущество, некий объёмчик, в котором я остаюсь для него невидимым и неслышимым.

Я заполз туда, в этот объемчик, и оттуда услышал:

- Эй, краснорожий, федосеевец, ты где? Э-э-эй?

«Н-е-ет, - подумал я, спрятавшись, - ты тоже рожа, только не красная, а мастеровая, ты меня не слышишь и не видишь. Посмотрим, чего будет!»

И тут я не на шутку струхнул. Чему я радуюсь? Ведь нас обоих кто-то морочит, и зачем мне его болячки и биография Стефаниды? А вдруг он захочет кого-нибудь убить или чего-нибудь ограбить, а я отвечай?

От этой мысли я замер совсем.

- Эй, ты где?

«Блин, уж лучше бы он кого-нибудь трахнул или полюбил, прям конкретно и сейчас, чтоб не задаром подглядывать. Ай нет, а вдруг это будет его Стефанида, он же сам сказал, что живет с ней 22 года. Старая, толстая, усатая, а может ещё какая?»

- Эй! Ты слинял, что ли? – услышал я его.

Минуту мы оба молчали.

«Слава Богу, – подумал он, - видать, и правда, слинял!»

И тут меня как выпукнуло.

- Я бы и рад слинять, - ответил я, - но, видно, нас с тобой крепко зацепило.

«Да уж, зацепило!» - с какой-то тихой обреченностью подумал он.

Я почувствовал, что его голова начала трезветь. Он шёл, уже не цепляя носками асфальтовой пыли, его колени окрепли, взгляд поднялся и стал осматривать двор, куда он зашёл с поворотом налево и где, видимо, находился его подъезд.

- Ты присядь на лавочку, вон слева, напротив второго подъезда. Поговорим, может, найдём выход из положения, - сказал я и поразился собственной беспечности, осознав, что он тут же поймет, что я его еще и вижу. Однако мужик, видать, был основательно не в себе, потому что на мои слова никак не отреагировал.

Он действительно сел на лавочку, и я увидел его руку, мелькающую с сигаретой и зажигалкой. Он чиркнул, затянулся. Я зажмурился. Неужели я сейчас буду тянуть его сигарету, мне же нельзя курить другой табак, обкашляюсь.

Нет! Дыма я не почувствовал, но вдруг обнаружил, что я его вижу, но не слышу.

«Интересно, где я?» - подумал я.

Я высунулся, чтобы оглядеться.

«Ага, все ясно!»

Я, оказывается, снова ушёл в объемчик, в ямку, где я становлюсь для него неощутимым и при этом могу управлять ситуацией, то есть оставаться самим собой или с самим собой.

Глянул на часы. Было уже прилично, пивнушка должна была закрываться. И действительно худенькая, почему-то, полупрозрачная официантка Валюша вытирала мокрой тряпкой соседние столы, стряхивала рыбьи ошкурки прямо на асфальт, убирала кружки. Меня она как будто и не видела. Через минуту она подошла к моему столу, взяла пустую кружку, смахнула мусор и двинула меня локтем по голове, но при этом я не почувствовал боли, а она не почувствовала, что меня ударила. Я не понял.

Она продолжала своё дело, крутилась вокруг моего стола и, было ощущение, что я для неё не существую, точнее сказать, что она меня не видит. Потом вообще было классно – она спокойно взяла из-под меня стул и кверху ножками поставила его прямо передо мной на стол.

А я не упал!

«Так! Значит, я видим только для себя. И что это значит?» – Спросил я себя.

Спросил я себя!

И действительно, что это значит?

В голову сразу...

Нет, не сразу, наверное, какое-то время я сидел как бы в оцепенении, но мысль пришла из Булгакова, о том, как «Степа пошевелил пальцами ног и понял, что лежит в носках…», ну, и так далее! Ты это знаешь!

«Да, - подумал я, - но Степа Лиходеев был практически мертвецки похмелен, а я-то нет!»

- Вы это, про какого Степу? – спросил меня…

Я мысленно взмолился дать мне подумать хотя бы секунду, осмыслить, что вообще происходит, но этой секунды у меня не оказалось.

- Эй, ты где? Что, у нас появился третий?

Саш! За уже убранным столом сидел я, в той же позе, передо мной стояла та же, но только полная кружка пива, рядом была сделанная из обрезанной жестяной банки из-под какой-то «колы» пепельница, и из неё чуть дымила плохо затушенная сигарета. Я даже почувствовал запах дыма. Никакого стула на столе не было.

Я оторвался от мыслей и поднял глаза и увидел - передо мной сидит дед. Тот!

- Можно представиться? Старец Феодосий! – он привстал. - А вы родственник Степы Лиходеева?

- Нет! – безмысленно ответил я, голова была, как память о сыре, – одни дырки.

- А про какого такого Степу Лиходеева вы подумали, похмельного?

Саш, я знаю, что такое белая горячка. Точнее, сам-то я не знаю, но слышал и даже проходил по судебной психиатрии. Как-то раз даже видел в каком-то французском кино, когда мужику виделись всякие жуки, змеи и другие гады, которые выползали из всех углов его комнаты. Но тут было другое. Напротив сидел тот дед - водочник, он смотрел на меня и разговаривал со мной.

Он полез в карман пиджака, вытащил сигареты и зажигалку. Те же самые сигареты, которые он курил, и ту же самую синюю зажигалку.

- Вы не удивляйтесь, молодой человек, я уже давно здесь, с самого утра. Как вас зовут?

«Женя», - в режиме автоматического ответа подумал я.

- Ага, стало быть, Женя. Что-то я такого имени не слыхал. Вы, видать, иноземец какой?

Я силился как-то понять, что всё это на самом деле значит, но мозг молчал.

- Да вы, Женя, не морщитесь, меня тут давно не было, даже не знаю сколько лет. Я и мест-то этих толком не знаю, что за город?..

- Москва! – автоматически ответил я.

- Москва-а! - как-то нараспев промолвил он.

- Москва! - снова автоматически повторил я.

- Ну, Москва, так Москва, я здесь и не бывал-то никогда.

«Феодосий! Старец Феодосий», - как будто стало что-то до меня доходить.

- Феодосий, Феодосий, тот самый Феодосий, о котором вы так интересно повествовали. Только про последователей своих, здесь, в Москве, я ничего не знаю. Ведь мы почти все сожглись в Поморских лесах, а куда потом остальные людишки растеклись, бог весть! Я и на землю-то сошёл всего как несколько дней. Вот тут и пребываю. Поначалу о чём люди говорят, и понять не мог, насилу слова распознавал. Но вот нашёл старца годами как я, это который водочки попил, и пользуюсь его обличием. А то и за ворота-то выходить боялся.

«Убил, гад, хорошего человека», - подумал я.

- Нет, не убивал, спит он в дому своем, но перед тем как заснуть, мы много говорили, по-своему, по-стариковски. Уж он мне чего только не рассказал. Вот почему я и про его водочку знаю, и еще про что, чего понять не могу. Так кем вам приходится Степа Лиходеев, и чего вы с мастеровым переругиваетесь?

Я видел, что он считывает мои мысли в полном объеме, но только те, которые прозвучали внутренним голосом, то есть словами.

Знаешь, Сань, как люди сами с собой разговаривают, когда без голоса, а внутри себя, а при этом еще они видят то, о чем думают. Так вот, я понял, что старец совершенно конкретно видит и слышит всё то, о чём я думаю. Значит, он настроен именно на эти информационные частоты. Значит, или я для него совершенно прозрачен, и тогда надо будет, если это вообще возможно, играть по его правилам, или...

Тут я вспомнил, что когда-то читал о том, что дельфины передают информацию не образами, а сразу информационными единицами, то есть «болит печень», «вижу цель», «уходим вправо» и так далее.

В этот момент старец сморщился, как будто бы глотнул едкого дыму.

- Тебе, свет-Женя, какие-то чудища видятся, рыбьи, а я с тобой о простом пришел поговорить…

И тут мне кое-что стало понятно, в том смысле, что надолго прятаться нельзя. Какими-такими возможностями-способностями он обладает? Но! Главное! Зачем он здесь, зачем он включил меня в мастерового, зачем сам включился в старика-водочника и что ему нужно непосредственно от меня, ведь он сейчас разговаривает не с мастеровым или с кем-то другим, а со мной? И зачем врет?

Зачем врет про то, что не знает, что находится в Москве, про то, что таких имен, как мое, никогда не слышал, что вообще давно на этом свете не был. Эти вопросы я себе задавал дельфиньим способом.

- Это как же так твой Степа пил, что не смог определить, что лежит в брюках?

«Ну-ну! – подумал я. - Ежели ты 300 лет назад вознесся на небо сизым дымом, то откуда слово такое знаешь, «брюки». «Порты» – это я еще пойму, но «брюки»?

- Ты со мной чего в прятки играешь, или у тебя и впрямь голова пустая?

“Ладно! Хрен с тобой, старый пень, все равно я тут существую как бы без тела, значит, больно не будет, значит не страшно. Спрашивай, чего хочешь, или чего надо!» - подумал я открыто.

- Смелый! - с оттенком как бы удивления констатировал он.

Вдруг вижу, как ко мне с кружкой чего-то тёмного подходит Валюша.

“Нефильтрованное тёмное?» - подумал я снова открыто.

Однако она шла странно, будто плыла, и в кружке у неё было что-то густое, и сама она была… постарела, что ли, или переоделась?

- Нефильтрованная, - сквозь улыбку одними губами поправил меня старец.

Валюша, которая, подойдя ближе, оказалась худой темной старухой, одетой в полукрестьянскую одежду, только без повойника и в фартуке настоящей Валюши, поставила передо мной на стол кружку.

- Ну! Попробуй, нашей - «нефильтрованной», - промолвил Феодосий.

Я понял, что в кружке была жидкость, про которую не хотелось думать, что это, как в пошленьком кино, простая человеческая кровь, и сейчас начнется чертовщина в стиле летучих мышей, ошибок зубного техника, который неправильно выбрал размер протезов-клыков и так далее…

«Пробовать, так пробовать, главное, чтобы нетёплая была, а то стошнит».

- Надеюсь, это не из неё, - я съерничал в сторону старухи. – Она ведь старая, помрёт.

- А она и так мёртвая, - мертвенно, как бы наказательно сказал дед. - Пей!

Саш, это не было похоже на Булгакова. Там чертовщина была все-таки какая-то добрая, частью весёлая, а тут!

Я отпил.

Странно, но я не почувствовал никакого вкуса, как, знаешь, когда ожидаешь одно, а подносят другое. Жидкость оказалась действительно густой, тёплой, сладковатой и ароматной, как ягодный отвар. После этого я сразу почувствовал на коже дуновение воздуха, ощутил в пальцах гладкое стекло кружки; старуха, которая снова стала Валюшей, задела меня локтем по плечу и я почувствовал это. Появилось такое ощущение, что я обрел тело в реальном времени, потому что были уже совсем сумерки, правильные сумерки, то есть вечер, народ исчез, а погода и вправду, была пасмурной и сырой, как перед ночной грозой.

А дед остался дедом.

- Ну и что? - спросил я его.

- Как тебе сказать, - неожиданно задумчиво произнес он. - Ты был прав, когда усомнился в том, что я не знаю, что нахожусь в Москве, что спустился сюда с небес всего несколько дней или часов назад, что не знаю или не понимаю каких-то слов или имен. Знаю, всё знаю, только многого понять не могу.

- Чего?

- Ну, например, почему ты взялся читать эту книжку про село Преображенское? На что она тебе?

- Ну, это просто. Меня всегда интересовало прошлое.

- Ты что занимаешься изучением прошлого, зачем?

- Ну как, зачем? Кто-то занимается изучением прошлого, кто-то будущего, а кто-то каменщиком работает или старцем, чего тут непонятного?

Дед сделал вид, что не заметил моего издевательского тона.

- Ты с этого живешь, этим зарабатываешь?

- Нет, никогда этим не зарабатывал.

- А чем?

- Государству служил.

- Стало быть, государев человек!

- Не совсем государев, не стало в этой стране государей, осталось только государство.

- Ну, и?..

Осмелевший от всего выпитого я нагрубил:

- Вот тебе и ну! Слушай, Феодосий, а зачем ты всё это устроил, в сознание вмешиваться, кровью поить?

- Да-к, ты сидел как не свой, разговора не поддерживал. Обидно! Вроде как не уважаешь.

- Похмельный я сидел, голову чинил.

- Чего чинил?

- Голову! - удивился я, но тут же понял и объяснил: - «Чинил», сейчас обозначает - «приводил в порядок», похмелялся, значит.

- А-а!!! – разочарованно протянул дед. – Понятно! - и тут же спросил: - И что? Не мог разговора поддержать?

- Мог, но не хотел.

- Почему?

- Потому что и так все понятно.

- Что?

- Что, что? Вы же с мастеровым про государство говорили, а мне это не интересно.

- Как это? - Не понял старик. - Про государство и неинтересно?

- Потому, что все понятно, потому и неинтересно.

Я ему огрубил; на смену удивлению и странным ощущениям в связи с проникновением в чужое сознание пришло озлобление на физиологическом уровне, как когда тебя будят, когда ты только что заснул, или когда по телефону в третий раз ошибается один и тот же дурак. Ну зачем ему нужно было что-то знать про наше государство, если он сам давно уже дух и пепел, а ещё и безбрачный беспоповец. В этот момент я почувствовал на себе злой взгляд Валюши, глаза у неё были глазами мертвой старухи.

«Да нет, - подумал, я – зачем-то им это нужно».

Я молчал. Решил посмотреть, с какой стороны он попытается ко мне подобраться, и какими средствами. Я думал прямо ему в глаза, не раскрывая рта, мол, если ты такой умный, а я для тебя такой прозрачный – читай мои мысли «с листа». Ты можешь делать это со всеми, даже с самыми главными, которым всё докладывают, а они потом за нас думают; или с самыми умными, которые всё прочитали, сами пишут, и всё знают. Но я-то тебе зачем? Или нашел пробоину именно в моем сознании? Да разве я такой один? А может, просто меня к нему пиво завело?

Да нет, наверное, не просто!

- Да! – Сказал я. - Я знаю, как и чем живёт эта страна, но тебе-то, дед, зачем?

Я посмотрел на стол. Стояла только кружка с пивом, с пеной. Другой кружки не было. Я сделал случайный жест в ту сторону, где стояла другая кружка, и дед хитро сощурился, мол, сейчас она тебе не нужна. Я всё же будто отхлебнул, из той кружки, другой, которой не было, и вильнул в сторону.

- А где мастеровой, куда ты его испарил?

- Сидит себе на лавочке и ищет тебя.

- Мысленно?

- Вот, именно!

- А дед-водочник?

- Спит. Честно!

- Не убил?

- Нет, зачем? Ему и так осталось недолго.

На это я только хмыкнул, не было смысла спрашивать.

Не было смысла спрашивать, Сань, потому что в принципе и без старца Феодосия было ясно, что какая-то сила управляет нами всеми, и индивидуально, и коллективами, и нациями, и странами, и поколениями, и всеми. Одушевленными и неодушевленными.

Мысль об этом возникала в моей голове как-то очень медленно, как проявление фотографии, когда лист бумаги белый, а в проявителе на нем начинает появляться что-то, что ты когда-то снимал.

Тут я обнаружил, что перестал видеть деда. Исчезла Валюша - мертвая старуха, мираж-видение. Исчезло всё, что было как бы потусторонним. Я стал согреваться, реальность перестала быть прохладной, пасмурной, отвлекающей от возникшего ощущения внутреннего тепла. Голова ушла в себя, сознание расширилось, как будто открылся внутренний кинотеатр, где можно было взойти из зала прямо в изображаемое на экране. Состояние творчества - когда выпил третью и закурил вторую.

И я пошёл, поехал, поплыл по Преображенке.

Саш, а, правда, почему эта страна и этот город живут так! Почему в том месте, где когда-то располагались Преображенское и Семеновское, а еще Рубцово, Покровское, Измайлово, где богатые, заметь, самые богатые люди Московского царства и Российской империи строили свои дворцы и просто жильё, а выходило, что они создавали красивейшие произведения искусства. Почему от всего этого сохранились только фрагменты фундаментов или что-то перекрашенное?

С дедом, без деда - мне всё равно об этом думалось.

Ты в Москве прожил не так долго, и не очень задумываясь, но даже тебе, наверняка, известно, что сто лет назад город Москва, как таковой, весь умещался в пределах Земляного вала. Всё остальное: Лужники, Дорогомилово, Бутырская застава, Останкино, Сокольники, Кусково и так далее - было ближним загородом, пригородными селами и дачами. Постепенно город всё это, конечно, впитал, и рядом с усадьбой Мусиных-Пушкиных, что на Разгуляе, с садами, прудами, гусями и следами солнечных часов на фронтоне, возник на Старой Басманной доходный дом № 33, где жил замечательный художник Татлин, знаешь его, это который «Летатлин», всё самолёты рисовал. А за Коровьим бродом на Бакунинской и сейчас, особенно по правой стороне, если к Яузе, угадываются чудные, частью купеческие или мещанские, а частью дворянские особняки с прекрасными фасадами. Но уже только угадываются. Или сохранились вопреки. А спуск к Яузе, по той же Бакунинской, во время Масленицы был сплошной для всей Москвы, наряду с Новинским бульваром, санной горкой. Сохранились, правда, две церкви, слева и справа от дороги и остатки дворца на горушке - высокий такой, красивый. Сейчас пытаются многое восстанавливать, но все равно до сих пор, хотя хлебозавод в церкви Святителя Николая на стечении Большой Почтовой и Бакунинской уже закрыли, а горелым хлебом сильно пахнет. Особенно ночью, когда едешь в машине, въезжаешь в этот район, церкви справа ещё не видно, в этом месте улица изгибается чуть-чуть влево, то невольно начинаешь принюхиваться. Что-то горит! И тут же вспоминаешь, батюшки, да это же хлебозавод. В самую пору эту церковь назвать как-нибудь в московских традициях типа: «Зачатия Анны, что на углу» или «Николы в Балванниках» - церковью «Николы в Покровском, что на горелых хлебах». Днём машины, люди, ветры разносят этот воздух, а ночью кирпичная кладка церкви, пропитанная насквозь горелым запахом, источает его как миазмы. Интересно, если изобрести миазмометр, наверное, можно было бы в каком-нибудь особом излучении, как допустим, тепловое в инфракрасном свете, увидать желто-зеленые или фиолетовые круги. Какого цвета, в самом деле, могут быть миазмы?

Ну да ладно, извини! Это я чего-то расчувствовался, настроение такое, наверное, оттого, что сейчас жду визу к тебе, в Америку. Видишь, как? Ещё никуда не уехал, а уже соскучился по Родине!

Кстати, на самом деле, Саш! В России всё, что касается настроения или состояния души, зависит от количества переходов через ноль. Замерзло-растаяло. Революция-контрреволюция. Оттепель-слякоть-чавканье-надежда-морозец-гололёд, бац! - гипс-бюллетень. Выпил-похмелился! Привычно. Нет плохой погоды! Есть только неправильно подобранная одежда. Ты же знаешь, что погода в Москве меняется если не раз в день, то раз в сутки. Заснул в плюсе, проснулся в минусе. Я не представляю себе как можно целый год, как ты в Лос-Анджелесе, жить в плюс 20. Кальсоны и шапка - под стеклом в домашнем музее, как стенд в музее пыток, со всеми там инструментами. Особенно уморительно смотрятся зимой какие-нибудь загорелые, смуглые итальянцы на Арбате, в солдатских шапках и шарфах, повязанных крупным узлом между носом и воротником пальто. А как-то на Васильевском спуске я увидел группу шотландцев в килтах, мужских зимних сапогах из «Березки» и меховых шапках. Подозреваю, что они были еще и в колготках, типа Lady In, D-90, густо-телесного цвета с волосами.

О-о, Москва! Даже мужика в колготки оденет. Не скучно.

А и хрен с ними!

Это я отвлекся.

Так вот…

Перед внутренним взором у меня открылась картинка пространства перед подъездом дома № 2 на Преображенской улице, что напротив моего.

Я снова стал видеть глазами мастерового.

Он сидел, и вяло думал головой, а поскольку в его в мыслях была Стефанида, я её тоже увидел.

Она оказалась совсем не такой, какой представлялась мне, когда я ещё только оказался в сознании мастерового. Он мысленно разговаривал с ней и также мысленно, от её имени, - с собой, и в своих мыслях видел, как она перемещается по довольно свеженькой кухоньке. Он видел её одетой по-летнему и домашнему, то есть почти раздетой - в халатик, застегнутый на одну пуговицу под грудью и ниже на следующую, на самой талии. Под халатиком тоже что-то было, но мастеровой не обращал на это внимания, придурок, поэтому эта часть её туалета мне просматривалась нечетко. Я понял, что халатик старенький, потому что на линии второй пуговицы была складочка, которая свидетельствовала о том, что какое-то время назад её талия была чуточку тоньше. В принципе у неё был хороший рост, хороший такой женский рост, где-то 167-169, черные до лопаток, схваченные в узел блестящие волосы, гладкая кожа на шее. Лицо мелькало, и я не мог его ухватить, но было видно, что оно спокойное, сосредоточенное, с тонкими чертами. В этот момент она стояла у плиты.

«Где же он ходит? – думала Стефанида головой мастерового, при этом она снимала накипь из большой кастрюли и отбрасывала её под струю горячей воды в раковину. - Послала на рынок! Ну, понятно, выпил пива в этой забегаловке, поболтал с мужиками, тоже понятно, а чего домой-то не идет?»

«Чего домой не иду? – думал ей в ответ мастеровой, сидя на лавке. - А не могу! Да, выпил пивка в этой самой забегаловке, поболтал с мужиками, будь они неладны, а сейчас сижу и думаю, чего прожил, чего нажил? Везде был, всё видел, а чего знаю, кроме своего штангенциркуля? Нет, конечно, ещё чего-то знаю, про все металлы знаю, все их напильником прошёл, тебя, Стёфа, всю знаю, тоже вся в моих руках была, родинку одну твою, которую только гинеколог может знать, знаю! Молодец, ты всегда к тёткам ходила. Эй, краснорожий, ты меня не подслушиваешь?.. Падла!»

Я смолчал.

«Молчит! Что ли, помер!.. Всё своё начальство знаю, упокой, господи, ваши души. Ребят своих знаю. Все Политбюро ЦК КПСС помню, даром, что ли, парторгом у нас был хохол. Где-то он сейчас! А ещё чего знаю? Вот, например, про федосеевцев, - не знаю!»

Я посмотрел на деда. Его не было, но мне показалось, что воздух, где он сидел, улыбается.

«Стёф, а ты случаем не федосеевка?» - мысленно спросил мастеровой и увидел, как Стефанида строго выпрямилась, поджала одно голое колено к другому и застегнула на халате все нижние пуговицы, потом секунду постояла и застегнула верхние.

«Ага, значит, федосеевка. А чего молчала?»

«Дурак, прости, господи! – ответила ему Стефанида. - Тебе-то чего, чай в браке живем, детей крестила, а где, не твоего ума дело, ты в командировке был».

«Ну! Так, а я о чем? Небось, в этой, старообрядческой, рядом с кладбищем?»

«Так их там две, и одна единоверческая, то есть ваша, тьфу, наша, то есть православная…»

«А зачем Наполеона хлебом-солью встречали?»

«Так разве я встречала, прапрапрадед мой встречал, так дедушка рассказывал».

«Эй, краснорожий, это ты мне про Наполеона рассказывал?»

Я промолчал, но, действительно, в книжке про село Преображенское было написано, что федосеевцы встречали войска Наполеона хлебом-солью.

«Так! Чего-то он молчит. Может, отморочил? Может, я уже свободный?» - с надеждой подумал мастеровой.

Я не двигался.

«Ну ладно, если я свободный, пора домой», - и он поднялся со скамейки.

Я смотрел. Картинка покачнулась, вошла в тёмный подъезд, заскользила по кафельному полу, по ступенькам из серой мраморной крошки, поднялась один пролёт по лестнице и уткнулась в кнопку лифта.

Лифт стоял на первом этаже, дверь открылась, потом закрылась, в лифте потемнело, и полсекунды было темно.

На этаже мастеровой своим ключом открыл дверь.

В квартире, где-то в комнатах, по звонкому золотистому паркету цокали каблуки. Послышался женский голос:

- Ты чего так долго, я уже заждалась, гости скоро придут! Зелени принес?

- Принёс и себя привёл!

В коридоре показалась удивлённая женщина:

- Ты что, уже выпил?

Мастеровой молча развязывал шнурки.

Женщина молча смотрела на него.

Она была красивая, но совершенно другая. Не в халате. Шатенка, с пышными, свежими, крупно вьющимися блестящими волосами, с тонко прочерченными макияжем чертами лица. То ли карими, то ли зелеными глазами. Высокая, на каблуках, в юбке под середину коленки и газовой блузке, с цветным шелковым шейным платочком, узелком набок.

Казалось, что от неё пахло духами, но флакончик она ещё только встряхивала в пальцах.

На самом деле от неё пахло ванной.

«Да-а-а-а! Мастеровой, ты и есть - мастеровой! Лучше бы ты разговаривал с ней, когда она была в ванной. И где та родинка, которую только гинеколог?.. – И вдруг я подумал, встряхивая глазами: - А кстати, а где та, в халате? Стефанида!»

Эта - Стефанида???

Ну, мастеровой!!!

Точно выпивает!!!

Женщина, которая могла в квартире мастерового быть только Стефанидой, смотрела на мастерового, забыв про свой флакончик.

Мастеровой поставил на пол пакет с зеленью и прошёл в ванную.

«Хорошо, хоть не в туалет!»

Я посмотрел на деда. Напротив сидел холодный воздух.

«Не отвлекает, спасибо!»

Я посмотрел на мастерового.

Мастеровой стоял в ванной у зеркала, глядел на своё лицо и заправлял пальцем в рот зубную пасту.

«Шоб не пахло», - подумали мы оба.

Он заправлял пасту, а я слышал тугую, какую-то тягучую мысль, которая змеёй завивала ему голову: «Чего она со мной делает 22 года, родила двоих, истаскалась со мной по всему свету, а выглядит! Как в эликсире каком моется. Староверка! Или колдунья?» - думал мастеровой, туда-сюда елозя пальцем по дёснам, и тут его как будто бы пробило, он сплюнул пасту и стал пытливо всматриваться во все флаконы и флакончики, которых в ванной было много. Они стояли на полках и подставках, прозрачные, белые, цветные, матовые, и все с фирменными этикетками.

Мастеровой вытер ладонью губы и присел на край ванны. Он дотрагивался до одного, другого, третьего флакона. Все были разные, но все магазинные. Он скользил внимательными глазами по пузырькам и склянкам, но ничего не видел.

Я тоже смотрел его глазами на флаконы и вдруг увидел один темно-синего толстого стекла, со стеклянной пробкой в виде бантика и темной золотистой ленточкой на горлышке. Почему-то моё внимание привлекла именно эта ленточка. Такую материю с золотинками, как вкрапинками, я видел только в музеях на златотканых пеленах, лентах военных знамён, колодках георгиевских крестов, а еще в Китае в магазинах, где вместе с кисточками и другими рисовальными принадлежностями продавали китайские акварели, наклеенные на тканевую основу. Эта основа иногда тоже была прошита темным золотом и поэтому смотрелась как очень старинная.

Мой взгляд до боли сконцентрировался на этой ленточке и на этом флаконе. Я понял, вот оно!

Оно!

Ну! Мастеровой! Глянь туда, возьми рукой! Оно там!

Но я молчал!

Я посмотрел на деда. На его месте сидел густой силуэт горячего воздуха. Значит, точно оно! Дед мне подсказывал, как в детской игре «Холодно, тепло, горячо!»

В этот момент я почему-то не мог разговаривать с мастеровым, я не мог даже на минуту вывести его из забытого им ощущения несвободы, я только по-дельфиньи стонал: «Возьми!!!»

Отчетливо простучали каблуки и остановились. Дверь стукнула об косяк от прикосновения рукой снаружи:

- Тебе плохо? – спросила через дверь Стефанида.

Я почувствовал, как лёгкие подкатили к горлу мастерового и застряли толстым пузырем. У него в глазах помутнело. Сидя на краю ванны, он покачнулся, и я его поддержал под правый бок, он вскочил, как обожженный, и застыл, глядя на себя в зеркало. Оттуда смотрело лицо, кожа которого источала холодную липкую испарину. Я почувствовал, как в его спине от копчика вверх немеет позвоночник.

- Я в душе! - сипло выдавил он и стал срывать рубашку, отрывая пуговицы, содрал её, задрал правую руку и, кося всей головой вниз, заглянул на то место, где я его поддержал. На боку почти под рёбрами было шириной в ладонь красное обожженное пятно.

Стефанида стояла за дверью, она не понимала, что происходит с её мужем, и даже забыла о гостях, которые вот-вот должны были прийти.

«Как в душе? А почему вода не шумит?» – с удивлением думала она.

«А почему вода не шумит?» - повторил я машинально, и в этот момент до меня дошло, что её мысли я тоже слышу.

Я посмотрел на деда. Он на секунду показался, переливаясь водяным силуэтом, потом вдруг брызнул на меня мокрой пылью и в момент растворился.

Я снова сидел один. Прямо в глаза из-под крыши над закрытой дверью пивнушки светила лампочка. На столе стояла засохшая кружка, рядом с опрокинутой жестяной пепельницей валялись остывшие, задубелые бычки. Из темноты на меня смотрели мертвые глаза Валюшки. Я моргнул и они исчезли.

- Во-во-во!!! – промычал я и оказался на узкой улочке, которая ведёт мимо центрального входа на рынок. Если домой, то мне надо было налево, на Преображенский вал, к кинотеатру имени Моссовета, а я повернул направо, мимо встроенного в стену антикварно-ювелирного магазинчика, мимо покосившейся кирпичной угловой крепостной башенки, считающейся символом Преображенки. Дальше улица под прямым углом поворачивала направо и через сто пятьдесят или двести метров упиралась в серый бетонный забор Преображенского кладбища, расположенного на склоне правого берега бывшего Хапиловского пруда.

«Туда не ходи!» - услышал я голос, это был голос Валюши.

Саш! Я не очень хорошо помню, что происходило дальше. Я как будто плавал то ли в густом воздухе, то ли в жидкой воде. Кругом была темнота, хотя рядом слева должны были тесно стоять в густой зелени старых тополей обыкновенные московские девятиэтажки, в которых обычно даже самой поздней ночью светятся хотя бы несколько окон. Или одно. Но ни одно не светило. Справа – стена рынка со встроенными в неё задами магазинов и дверями со скучными мертвенными лампочками охранной сигнализации. Но и эти лампочки не светились, и ничего не светилось...

Потом я очнулся. На каком-то холодном лежаке. С задранной под самый подбородок застёгнутой на все пуговицы рубашкой и закатанным выше локтя тугим рукавом. Надо мной склонились лица в белых медицинских шапочках и марлевых повязках.

- Фу! Откачали! – сказало одно из них, скрюченными пальцами сдирая с себя повязку.

Остальные распрямились и тоже стали стаскивать с лиц марлевые повязки. Одна женщина положила мне руку на сгиб локтя, другой рукой вытащила иглу капельницы и прижала к ранке кусочек ваты, от которой остро пахло спиртом.

- Ты чего наглотался, дурик?

Я молчал.

Народ в белых халатах начал расходиться. Возилась со мной только эта женщина. Обработав руку, она сняла с головы шапочку, копна густых блестящих вьющихся крупными локонами волос рассыпалась по плечам. Она тряхнула ими, глянула мне в глаза и неожиданно сказала:

- Живи!

Я ничё не понял. В голове, Сань, было мутновато.

Часа два я ещё валялся на лежаке. Комната, где я был, вид имела чисто медицинский. Она была разгорожена стеклянной стенкой, под которой стояли тумбочки с какими-то металлическими ящиками - приборами. В них горели и мигали цветные лампочки, по-мужски торчали ручками кверху тумблера, дрожали стрелками датчики, свисали металлические и резиновые трубки. На моей половине стоял лежак на колесах с лежащим на нём мной.

За стеклянной стенкой за столом сидели три или четыре медсестры в белых халатах.

Я пребывал в полузабытьи или полусознании. Из-за стенки слышались сестринские голоса. Они становились то тише, то взрывались какими-то громкими фразами. Иногда звучал смех, приглушенный, но отчетливо слышимый. Я лежал в рубашке и в трусах, без брюк. Зачем с меня понадобилось снимать брюки, я не понял.

Я поворачивал голову в ту сторону, где сидели сёстры, иногда с кем-то из них встречался взглядом. Но мой взгляд был мутный, и я их слабо различал.

А вообще, Сань, когда человек находится между сознанием и несознанием, реальность для него существует, как нереальность или полуреальность. Он всё видит и всё слышит, но реальностью для него является только его внутреннее состояние. Он находится в нём и видит то, чего не видит никто другой, - это его полусон, полуявь. У яйцеголовых такое состояние называется «просоночным». Тебе это знакомо, потому что это бывает, иной раз, с глубокого похмелья, когда осознаешь, что пора просыпаться, но не хочется, и ты подбиваешь подушку, переворачиваешься на другой бок или со спины на живот и собираешь под себя в комок одеяло, оголяя всё остальное, но при этом тебе кажется, что ты прикрыт, то есть защищен, хотя на самом деле… А, с другой стороны, пошли все на фиг… Посмотрите сами на себя и найдите восемь отличий!

Так я лежал, наверное, несколько десятков минут. Потом одна из белохалатных сестёр пришла на мою половину и сказала, что я свободен и могу идти. Брюки висели на вешалке.

Я вышел в Москву. Город стоял ещё практически тёмный, но уже предрассветный. Поймал машину и поехал домой. До сих пор не могу вспомнить, где, в какой больнице я очнулся и, говоря по-одесски, - «соткудова» ехал на Преображенку.

Перед глазами почему-то стояли две Стефаниды. Или сидели, как те медсёстры. Одна в домашнем халатике, она была жгучая брюнетка с волосами, схваченными в хвост, другая, шатенка с крупно вьющимися локонами.

Сань, проблема в том, что одну из них, первую, я видел в его мыслях, то есть мастерового. И картинка при этом была совершенно правдивая - его маршрут домой, сами дома, мимо которых он проходил, стройка, где ухали забивающие сваи машины, проход, куда он свернул, его дом, расположенный углом к моему; и всё другое. Я просто очень хорошо знаю эти места. Более того, я их каждый день вижу в окно.

И другая! Та, которая шатенка. Её я видел реально, хотя тоже его глазами, и она тоже была Стефанида. С флакончиком духов в пальцах и в шейном платочке.

Я не понимал, что это было! Почему эти две женщины, обе из сознания мастерового, слились уже внутри моего сознания в одну, в одно имя - Стефанида?

Я ехал в такси и ничего кроме своих мыслей не слышал. Куда-то делись и дед, и мастеровой, остались только две эти женщины.

За окном из рассветного сумрака стала возникать Москва.

Я обнаружил себя фактически уже на Стромынке рядом с поворотом на Матросскую тишину. Попросил водителя остановиться, он немного проскочил, и я вышел около армянского ресторана у Матросского моста и зачем-то спустился на набережную Яузы.

Я встал у чугунного парапета и стал смотреть на воду. Внутри было такое ощущение, что я тут буду стоять вечно, ноги налились спокойствием, остывшая за ночь вода слегка парила, взгляд ушел куда-то глубоко, в бесконечность. Дыхание почти замерло.

Всё!

Я и Москва.

Вся!

И никого.

И ни одного освещенного окна.

И не светало.

Остановилось.

А в Москве, как ты помнишь, есть две большие магистрали, которые ведут на восток, - это Щелковское шоссе, то, что начинается от моей Преображенки, и шоссе Энтузиастов, там, где ты тоже жил. Они загружены всегда, в любое время суток. Это большие дороги в Щелково, Балашиху, Ногинск, в конце концов, в Нижний Новгород. А Матросский мост в этот момент, когда я вышел из такси, стоял пустой. Ни машин, ни трамваев, ни людей.

Но вдруг моё оцепенение прервалось, как-то сразу. Я поднял голову и услышал, что по мосту в мою сторону идут люди. Группа.

Я вздохнул.

Вообще в Москве люди ходят круглые сутки, всякие там ночные рабочие, трамвайщики, подгулявшие выпивохи, бесконечные влюблённые.

Здесь же было опять что-то странное. Идущих по мосту я не видел, они только мелькали, или их тени, через чугунный ажур парапета, и было непонятно, сколько их и кто идет, мужчины, женщины, или и те и другие. Но почему-то я точно знал, что идут три женщины чуть-чуть навеселе и трое мужиков «в дуплет». Одного даже очень сильно мотало, его поддерживали под руки, и он орал «…по танку вдарила болванка…» громче всех. Ему подпевали, пьяненько, но без фальши. Женщины между собой тихо говорили. Они говорили так, как говорят подружки, возвращаясь из гостей, когда их благоверные уже могут только, открыв дверь такси, с угрозой спросить: «Ско-о-ка?»

Женщины от своих подгулявших половин немного оторвались, и я совершенно отчетливо стал слышать их разговор.

- Твой-то как, здоров? – спросила первая.

- А тебе что-то показалось?

- Да, похоже! Он, видимо, здорово, извини меня, пожалуйста, наклюкался и весь вечер допытывался про твое детство, где мы учились, про твоих родителей, знаю ли я где здесь какая церковь? Я даже не знала, что отвечать и как себя вести. Как будто вы познакомились только вчера, а не двадцать лет назад, двадцать два.

- Гос-с-споди! – виновато сказала вторая. - Ты меня извини за него…

- Да что ты, просто мне это показалось немного странным! Я вас знаю столько лет! Никогда его таким не видела!

Их разговор протекал мягко, тягуче, с интервалами в два-три шага. Замолкал и снова начинался.

- Он пришел сегодня с рынка как бы ни в себе, - начала объяснять вторая, голосом, который показался мне бархатным и грустным. – Поставил пакет с продуктами в коридоре и сразу пошел в ванную. Оттуда вышел какой-то, как чумной, с ожогом на правом боку не сильным таким, но пятно красное, с ладонь. Я спрашиваю, что такое, а он только косится. Но потом пришел в себя. Я ему это место намазала, и он как будто то ли проснулся, то ли очнулся. Сама не пойму. А у тебя, значит, всё спрашивал? – было слышно, что она задумалась. - Чего мужику в голову взбрело?

- А у меня, девочки, - вступила в разговор третья, с голосом низким и очень сочным, - недавно был случай, хотели даже в милицию сообщить, - она продолжала. - Привезли мужичка, отсюда, с Преображенки. Мертвого. Ну не совсем мертвого, так, полуживого. Но не жилец уже был. Мы еще думали, браться за него или не браться - сердца нет, дыхания нет, нашли на улице, рядом с рынком, вашим, Преображенским. Случайно люди натолкнулись. Он их так напугал. Рядом кладбище, а он то ли зеленый, то ли синий. Очевидное отравление. Стали переносить с носилок на стол и случайно перевернули. Молодая сестричка была, ещё неловкая, такая, неопытная. А из него как полилось. Что-то черное, как кровь, сейчас в лаборатории на анализе. И он после этого сам ожил! Отлежался и ушел! Я хотела ему позвонить и выяснить, что он делал, что за гадости наглотался, так эти дурёхи его даже не зарегистрировали. Или потеряли всё!

Она закончила свое недлинное повествование, и мне, как ни странно, показалось, что её никто не слушал.

Непонятно почему, но лишь слушая их, то есть, только слыша их голоса, я ясно понимал, что вторая – это брюнетка с хвостом, а третья - шатенка с шейным платочком, она же – врач в белой шапочке. И обе – Стефаниды. Или все три - Стефаниды. Или крыша у меня съехала, а подпорки подкосились и чердак стартанул.

«Так, - подумал я себе в голову. – Понятно-непонятно! Непонятно-понятно! И что? Одна Стефанида – одна, а другая Стефанида – другая? А третья? Или кто-то из них не Стефанида?»

Я стал анализировать, не отрываясь, впрочем, от их разговора, и понял, что первые две женщины никак не отреагировали на рассказ третьей. Они продолжали говорить, и их разговоры в звукоряде наложились, а я их каким-то образом разделил.

Я думал-думал, но так и не решил этого вопроса. Да, не решил. Только вдруг почувствовал чьё-то дыхание. Обернулся. Рядом стояла Валюша.

Она не была похожа на мертвую старуху. Маленькая ростом, коротко стриженная крашеная блондинка в черной шерстяной, с поддернутыми на локтях рукавами, кофте с воротником под горлышко, в длинной вязаной юбке, в носках и домашних тапочках, как выглядят женщины с Кавказа. По-домашнему. Да, это была Валюша – официантка из пивнушки, днем она подносила пиво старику-водочнику. И мне. И мастеровому.

Она смотрела мне прямо в глаза, потом повернулась и пошла. Я пошел за ней. По гранитной лестнице она поднялась на Матросский мост, я за ней и с удивлением обнаружил, что на мосту никого нет. Совсем никого. Ни женщин, говоривших про мастерового и, похоже, про меня, ни мужчин, певших про «болванку».

За Валюшей я пошел в сторону Преображенки, слева через дорогу проплыл мой дом, серая мрачная махина, справа дом № 2, где жил мастеровой, дальше что-то громко ухало. Я шел и ничего не соображал. Только уханье надвигалось. Когда подошли, оказалось, что это ухает машина, которая забивала сваи новостройки, только сама машина не двигалась. Валюша шла впереди, она обернулась и, не поднимая руки, звала меня. Москва была рассветно серая и немая.

Мы прошли от моста до рынка, и зашли в него через закрытые ворота. Всё было как днем: в первом корабле стояли цветочницы с цветами: какими-то розами в ведрах и просто лежавшими на прилавке. Цветочницы обрызгивали их водой из пластиковых пульверизаторов. В торце второго корабля сидела старая грузинка Манана и улыбалась мне. Я у неё всегда покупаю круглый пресный сулугуни и «зэлень-мэлень» и после покупки говорю «мадлопт», а она мне отвечает «пажялуйста дарагой». Сзади, как обычно, стоял её старый лысоватый маленький муж с круглой головой и высоким горбатым носом. В четвертом корабле торговал светло-красными гранатами азербайджанец Фазиль, приветливый, усатый и тихий. Он всегда для моей Настёны выбирал их самые спелые. Сейчас он меня не заметил, потому что красивой горкой выкладывал свой товар. А вот Марат, таджик, он меня заметил, но почему-то не поздоровался, хотя сухие приправы я покупаю только у него, и он это знает. В мясном павильоне, наверняка, тюкает топором мой мясник и тёзка седой блондин Женька, но это внутри, и не видно…

Покупателей не было никого, только продавцы, и они как бы плавали и были похожи на сделанных из воды, и молчали. Тишина стояла плотная. Как на глубине.

Я шёл за Валюшей. Больше она уже не оглядывалась, как будто бы была уверена, что я следую за ней неотступно. И на самом деле, Сань, я так и следовал.

Она прошла до самой Конюшни, обновленной и переделанной под торговый павильон, прошла мимо и повернула направо, в маленький, совсем неприметный магазинчик. Антикварный. Я в нем когда-то был. Это было немного странное заведение. Мы мимо него с тобой проходили, когда вошли на рынок с кладбищенского входа. Но я не обратил на него твоего внимания, потому что ты был немного во взвешенном состоянии, не от выпитого, мы тогда были трезвые. Ты был воспарённый от увиденных церквей и кладбища, твоя душа ногами до земли не дотрагивалась, была как бы чуть-чуть в полете. Так что, как видишь, взвешенный и воспаренный, в данном случае, обозначает одно и то же, то, что земля и земное немного разъялись.

Внутри стеклянных прилавков магазинчика лежало столовое серебро, неброская бижутерия, на полках были предметы домашнего обихода: лампы с абажурами, самовары, темные и нечищеные; висели мрачные картины – портреты неизвестных людей и потемневшие краской грустные пейзажи. От того, что я увидел, было впечатление старья, а не старых вещей. Не было золота и блеска, обычно присущего московским антикварным заведениям.

Валюша встала за прилавок по-свойски; два стакана с горячим чаем в серебряных подстаканниках уже стояли на витринном стекле и подпускали под себя туманную дымку пара.

- Тебе не одиноко? – спросила Валюша влажным хрипловатым голосом.

Я этого не ожидал. Точнее, я ничего не ожидал. Голова была пустая. Я совершенно механически ехал в такси, стоял на набережной Яузы, потом следовал за ней! Причем тут мое одиночество?

- Одиноко! - неожиданно для себя сухим голосом ответил я.

- Вот тебе на выбор, - сказала она и поставила рядом со стаканами два фотографических портрета в старинных рамках. На фотографиях в нарядах конца девятнадцатого века были две Стефаниды. Одна, брюнетка, в белой блузке с кружевами, воротничком-стоечкой и приподнятыми плечиками, а ещё с длинной косой, перекинутой на грудь, очень похожая на гимназистку или курсистку. И другая. Другая была побогаче. На её пышных волосах была надета маленькая шляпка с пером и вуалеткой, лицо было немного приподнято и чуть развернуто в сторону, а от подбородка она как будто бы только что отвела руку с полусогнутым пальчиком. И глядела прямо мне в глаза.

Обе были очень нежные, и им обеим никак не шло имя Стефанида.

- Стефанида – это я! – сказала Валюша и стала на глазах превращаться в мертвую старуху.

- Стой! – заорал я. - Не превращайся! Погоди! Объясни хоть что-нибудь, наконец!

Процесс превращения действительно остановился, но Валюша, которой до этого на вид было лет двадцать, успела постареть эдак лет на тридцать, тридцать пять. Она превратилась в брюнетку с проседью, без всякой подкраски, глаза окружила сеточка меленьких морщин, во рту появилась пара золотых фиксов, в одной поблескивал рубин.

Она отпила чаю и чуть-чуть помолодела, отпила ещё и помолодела ещё.

- Так нормально?

На вид ей сейчас было лет сорок.

- Ты - Валя! – Я смотрел ей прямо в глаза. - Или ты - Стефанида?..

- Можешь меня звать просто Стёфа…

- Хорошо! Стёфа… - утвердил я. - Я пришел на рынок попить пива, потому что с друзьями вчера немного выпил…

- Нет! – твёрдо сказала Стёфа. - Ты вчера с друзьями выпил много. Но это ладно! Продолжай!

- А чего продолжать? Я просто пришел на рынок. Тут и продолжать нечего! Я – это просто я! Пришел! Просто - пришел! Просто на рынок. Зачем было меня морочить, заводить в сознание мастерового, смотреть на его женщин его глазами…

- Каких его женщин? Ты разве не узнаешь? Это же твои женщины! Просто ты их бросил! И даже не заметил этого! А вчера, видите ли, выпил, с друзьями! Разве можно так поступать с женщинами? Да ещё с такими!

Я снова, но уже более внимательно всмотрелся в фотографии. Да нет же, это не мои женщины. Я их не узнаю.

- Конечно, не узнаешь, - прочитала мои мысли Стефанида. - Эта, - она показала на фотографию женщины с вуалеткой, - тебе жизнь недавно спасла, а ты просто ушел из больницы и даже не поинтересовался, как её зовут. А эта готова была с тобой гулять по ночной Москве, а тебя всего-то хватило сходить с ней несколько раз на Патриаршие пруды. Кто же водит гулять девушек, которые тебя любят, на Патриаршие пруды?

Я что-то начал припоминать из далекой юности. Сань, я действительно, когда жил на Калининском, часто водил разных девушек на Патриаршие пруды. Я им рассказывал, где сидел Берлиоз с Иваном, откуда они вошли на пруды в день необычайно жаркого заката, где пили теплую абрикосовую воду. Показывал то место, где был турникет…

- А что? Красивое место, символическое и очень московское, - как-то вяло промямлил я, теряя нетерпение и агрессию.

- Символическое!!! – Вскричала Валя-Стефанида. – Дьявольское! И недаром всё, что было написано, на самом деле там происходило. И сейчас происходит. Посмотри, какую глупую там завели стройку. Примус в середине пруда! Уму непостижимо!

Да, я действительно слышал, что с этого лета там творится что-то такое грандиозное. Я предполагал, что мы с тобой туда попадем, но мы туда не дошли.

- Ну и что же, что там что-то строят? Девушки-то здесь причем? Или женщины!- всё ещё продолжал сопротивляться я.

- А то, что после этих прогулок она заболела, а когда выздоровела, ты уже был далеко.

Тут я действительно что-то стал припоминать. Но это было так давно, что я уже и не помнил имени этой девушки.

- А она тебя до сих пор вспоминает.

На это мне возразить было нечего.

А вторую я, по-моему, вспомнил! Да! Точно вспомнил! Как-то я попал в Склифу с отравлением. Чего-то выпил, чем-то закусил и потерял сознание прямо на улице. Это было вечером, почти ночью, а очнулся на больничной койке. Она, эта женщина, которая на Валюшиной фотографии была в вуалетке, она была в бригаде врачей, она меня откачивала. Я её действительно запомнил, а потом увидел ещё раз у себя на Преображенке, в метро. Или мне показалось.

Это было осенью, даже зимой. Я тогда прошел через турникеты и почему-то остановился на лестнице, на третьей ступеньке сверху. А там их, ступенек, двадцать две. Или двадцать четыре. Сам я их не считал, не было нужды, но однажды посчитал, когда пьяный бомж, а их с позапрошлого года стали пускать в метро, потому что зима была лютая, и их много обморозилось, споткнулся и покатился вниз. Он катился и распластывался и снова катился, прямо как какой-то Стивен Спилберг, а я считал. Сейчас уже забыл, но, по-моему, двадцать две.

Так вот, я остановился на третьей ступеньке сверху. Справа подошел поезд из центра, открылись вагоны, и стал выходить народ. Из первой двери последнего вагона вдруг вышла она. В длинной шубе из коричневой нутрии со светлыми переливами, в коричневом, московском таком, берете, и зажатыми в кулачке черными перчатками. Ещё черная глянцевая сумочка была через плечо. Она увидела меня, улыбнулась ямочками в уголках рта и быстро пошла ко мне. Я опешил. Мы не были знакомы, она видела меня только один раз в больнице, лежащего без брюк на топчане. А тут я стоял в куртке, естественно, в брюках, и по прошествии столького времени она не могла меня узнать. Но она шла ко мне и улыбалась, как будто я ждал именно её. Однако уже шагов с семи или десяти я увидел, что её взгляд обращен не ко мне. Она шла навстречу тому, кто стоял, видимо, у меня за спиной. Я обернулся, но рядом не было никого, кто бы её ждал. Рядом со мной не стоял солидный мужчина с цветами или какая-нибудь подружка.

Не меняя улыбки, она прошла мимо меня, задев мой рукав своим и, пока я соображал, растворилась на верхней площадке метро уже за турникетами.

Я тогда ещё долго стоял и раздумывал, не пойти ли за ней и познакомиться, просто познакомиться. Но мне надо было куда-то ехать, то ли на работу, то ли на какую-то встречу, и я уже опаздывал и за ней не пошел. Потом я о ней вспоминал и даже представлял себе, как мы где-нибудь гуляем, например по Кузнецкому, там сейчас открылась куча всяких кафешек, или по Калине, там тоже есть куда заглянуть. Ну и, конечно, же, на Патриаршие. Как же без них? Без них и Москвы нет!

- А она тогда тебя узнала, - услышал я хрипловатый голос. – И шла к тебе, но у тебя был такой бестолковый вид, что она уже в последний момент решила пройти мимо.

Я стряхнул с себя мысли и посмотрел напротив. За прилавком стоял Феодосий.

- А где Валюша, то есть Стефанида? - глупо спросил я.

- Занимается дедом-водочником. Плохо ему стало только что. Видимо, пиво ему уже не по годам.

Тут я представил себе темную комнату, лежащего на постели деда и сидящую рядом Валюшу, ту, которую я видел на рынке, старуху, и невольно подумал про ощущения деда, мол: «Вот и смерть пришла!»

- Да нет, она ему поможет, - сказал Феодосий, - это она на вид такая страшная и старая. Но она - не Судьба.

Феодосий сидел, как продавец, за прилавком и на витринном стекле перебирал много фотографий. На всех были изображены женщины, и я их всех начал узнавать. Со всеми я когда-то был знаком. С кем-то даже близко.

- Вот так! - сказал он, сгреб фотки в колоду и треснул колоду на стекло.

В этом его «Вот так!» прозвучало для меня что-то нехорошее.

После этих слов, Сань, я очнулся у себя дома. На желтом, ты его помнишь, диване. Феодосий без всякого стула сидел напротив, спиной к телевизору. Я сморгнул, и старик исчез. Осталась только кружка на высоте стола, которого в моей комнате никогда не было, с темным пивом типа «Гиннес».

На этом, дорогой мой, вся пивная история, собственно, и кончилась.

Но всё же, Сань, хотя это не имеет никакого отношения к Преображенке, никого никогда не води на Патриаршьи пруды, когда приедешь в Москву. Особенно если это женщина, которую ты любишь. Дьявольское место. И почти ничего не изменилось. Москва сухая, суетливая и вороватая. Какой была всегда. На Лос-Анджелес она, наверное, не похожа. У вас там всё прямо и линейно. И каждый день погода.

Приезжай! Ты давно не был в Москве. Сходим на рынок. Посидим.

Целую, Же!

P.S. За деда не беспокойся. Водочника. Совсем недавно я его видел, он сидел там же, с пивом и рыбкой. Я, правда, его обошел. Мало ли!

За мастерового тоже. Я их видел обоих, оба меня не узнали. Кстати, мастеровой шел со своей женой, толстой, усатенькой, в летней шляпке, похожей на сову из мультфильма про Винни-Пуха, и на каждом пальце у неё было по золотому кольцу с красными и синими камешками.

Вот так, Саня, оказалось, что это опасно – проникать в чужое сознание. Можно не только подслушать и подсмотреть, а и чего-нибудь и подхватить.

Но ты всё равно приезжай. Посидим. Выпьем. Похмеляться пойдем на Преображенский рынок.

А куда же ещё?

Москва

2002 г.

Письмо седьмое.

Когда-то давно в Хабаровске у меня была возможность листать японские журналы. Это были в основном рекламные издания, поэтому ничего нельзя было понять, что там написано, но в них были очень хорошего качества пейзажные фотографии. Тогда меня заинтересовало цветоощущение японцев и их способность любоваться. По-японски это называется «ханами».

Любоваться – «ханами».

Несколько ранее я прочитал Овчинникова «Ветка сакуры…" и был удивлен этим обычаем: любование луной, сакурой, текущей водой и т.д. Тогда мне это было непонятно.

Прошло много лет, надо было увидеть столько, сколько я увидел, и почувствовать столько, сколько я почувствовал, и только относительно недавно я всё же понял, что такое любование и как это можно – «ханами».

В древности японцы называли свою страну «Ямато», и мне представилась картинка под названием:

Любование Ямато.

Между лёгкими решетчатыми, обклеенными рисовой бумагой раздвинутыми сёдзи, под скатом соломенной крыши на деревянном крыльце садятся на корточки мама и маленький, лет пяти, сынишка. На маме синее кимоно, затянутое в талии нежно-голубым оби.

В саду близко к крыльцу стоит слива, её ветки касаются соломенной крыши. За сливой, чуть дальше, протекает ручей с берегами в папоротниках, через ручей перекинут мостик, крошечный, длиною в человеческий шаг, с перилами из бамбука. Из-за папоротника виден каменный фонарь, как домик с крышей.

Падают лепестки цветов сливы. Это похоже на снег.

Это похоже на грусть. Медленное падение лепестков и медленное умирание времени. Это входит в глаза, в лёгкие и в душу, занимая там место суеты и необходимостей.

Мальчику непонятно, что делает мама. Но он ей подчиняется по привычке. Ему хочется бегать и ловить эти лепестки, перепрыгивать через ручей и лазать по веткам сливы. А он вместо этого сидит рядом, ёрзает худой попкой и хлопает глазенками.

Лет с семи его уже не берут с собой, как это бывало раньше, то есть на обязательное «ханами» тем или иным. Но когда он с мамой или со всей семьей приходит в парк, где краснеет осенний клён, где ходят влюблённые пары, сидят на лавках одинокие и неодинокие старики, где большие семьи расположились просто на траве, а он с мальчишками бегает вокруг, вдруг каким-то моментом души, он фотографирует кусочек пейзажа: на зеленой траве лежит большой бурый камень, поросший мхом, а рядом с ним стоит дерево, а над всем этим – синее небо. Он запоминает это.

Проходит много лет, и он сам со своим сыном и внучкой стоит на каменистом берегу, и смотрит на бьющийся в теснине скал ручей. Внучке хочется поплескаться ручкой в воде, но вода холодная, и он не разрешает. Она смотрит на него, а он смотрит на воду.

Может быть, он не помнит, как сам сидел рядом с мамой против цветущей сливы. А со своим дедушкой, когда тот был ещё жив, любовался полётом ласточек. Но он никогда не забудет, что в его детстве были камень, белая в цвету слива, ласточки и синее небо.

***

Я понял, что любование есть взгляд души или, можно сказать, – смотрение душой, и оно может происходить только с погружением в грусть.

Нельзя любоваться смеясь.

Невозможно.

Нельзя смеяться над течением времени. В хорошем, теплом, тихом погружении можно, только отрешившись от реальности, грустно улыбаться. Эта улыбка запоминается как самое комфортное состояние души. А это и есть счастье.

Ханами.

 

Москва

2004 г.

Письмо восьмое.

Деревенская баня.

Лето.

(из народных мужских дум о женской бане)

- Ты баньку-т протопил?

- А как же!

- Небось, теми, с-под снега, лежалыми?

- Не-е, сухими, с-под навесу выбирал. Дух от них, чисто роща березова…

- А воды наносил?

- А, то! Полна бочка, все сорок ведер родниковой! А ты квас-т ставила!

- Сам, как думашь? Две бутыли, одна с узюмом, друга с хренком, што в углу на городе накопала. А ты ледку наколол?

- А как же-ш! Под полками, сенцом прикрыт. Ну, с Богом, и легкого вам пару! Да, тольки, не осклизнитесь! С утрева дождик прошёл, тропинка мокра, а ступеньки глиняны!

- Бог даст!

Неширокая речка - с пологим, заросшим деревьями и кустами, застроенным деревянными баньками берегом, и крутым, обрывистым противоположным.

- Глянь, подруги, кругом бань-то, одне бабы!

- Мужики-то, все на том берегу!

- Под ноги себе гляди! Больно склизко! И не хватай меня за подол, так и укатисси с ним, а я в чём остануся? Как перед апостолом Петром, что ли? За локоть, за локоть хватайси! Вот так! Держися! Сёдня пятница, весь молодняк на том берегу, да на баб пялится!

- Ну вот! Кажись, пришли, подруги, раздявайтеся. Вона на колышки.

- А мужичок-то у тебя, годный, смотри, как протопил, да вона в шайке череда, а в другой-то - мята…

- Да уж, что говорить, в энтом деле он толк знает!

- И не тольки в энтом! Каким ты тяжела, седьмым али осьмым?

- Вам бы только смеханьки да хиханьки! Хто перьвая на полок полезет?

- Я!

- А я за веники. Верхонки-т припас?

- Скажешь тоже! А то руки как наждак будуть. Вона на полке, в головах лежат, сухонькие!

- Кинь! Ишо кинь!

- Чередой али мятой?

- Мятой! Только лист не подхвати! Дыму буить!

- Учи ученую! Тольки спортишь! Смотри, у тебя уже и нос красный, можа хватить?

- Кидай, кидай! Нос стерпит. На покосе изопрела вся. Кофта аж, чуть не полопалася!

- Кофта у тебя не потому полопалася!

- Ладно, смеху-то! Ну, в теле я! Мужику нравиться, не то, что вы, кожа, да кости.

- А суха стать - моему под стать!

Шлюп! Вениками, шлюп!

- Ай, бабаньки, хорошо, а кинь-ка ишо!

- Не угоришь?

- Скажешь тоже! Да не бей в одно место два раза к ряду!

- А у тебя и есть – одно место.

Шлюп! Вениками, шлюп!

- Как птица летаю!

- Ну, садись, птица, да волосья-т подплети в косу, а то веником не прошибешь. Дай-ка я тебя спереди охожу, да в руки-то возьми, по ним нельзя, ишо пригодятся!

Шлюп! Вениками, шлюп!

Из-под сенца два кусочка сахарного колотого льда.

- На-ка! В ладошках зажми. Охолонь чуток. И лицо ими протри, да шею, да груди. Вот так, и по ляжкам тоже, нам бабам всё польза будет!

- Хараш-о-о!

Шлюп! Вениками, шлюп!

- А ты поддай, поддай! Щас чередой поддай! Кожа будить, чисто бархат!

Нос, щёки, лоб сделались пунцовыми, пробило даже через покосный загар. Плечи, спина, грудь и бёдра сохранили бледность, только покрылись чуть видимой розовой паутинкой.

- Возьми убрус, укутайся. Льняной, сама белила, да ляг на полок, пониже, шо б не упариться!

- Не, бабаньки, я пойду кунусь!

- Куда кунёсься, день светлый! Хочешь, шоб мальчишки с деревьев как спелые яблоки осыпались да побилися? Глянь, из листвы глаза, что твоя церква на Паску, бутто вся в свечах!

- Пусть глядять, им это на пользу, в них мужик-то и зашевелится. А полотенце потом подашь, когда кунусь.

- Пода-а-ашь! Тоже мне, барыня! Возьми, возьми полотенце-то, да заросли свои прикрой, бесстыжая!

- А чё их прикрывать? Чем гуще, тем страшнея, зенки-то на том берегу и полопаються! Со страху-та!

- Иди, иди! Ни стыда, ни совести! А ты ложися, вона вся изопрела ужо! И волосы откинь!

Шлюп! Вениками, шлюп! Ш-ша, ш-ша, ш-ша!

- Вениками-то ладно у тебя получается! Хто сподобил? Одна ведь живешь!

- Хто, хто! Сама не знаш!

- Тот, што ли? Драгун постоялый? Что запрошлым летом у нас лагерем?..

- Ну, вот! А спрашиваш!.. Ты лежи, а я ледку достану.

Три кусочка льда легли на горячую мокрую кожу. На шею под нижний завиток волос, между лопаток и в ложбинку на пояснице. И сразу потекли. Особенно между лопаток. Струйка холодной воды, обжигая, медленно стекла по позвоночнику, слилась с лужицей на пояснице, полилась холодком направо и налево по талии и слилась на деревянном полоке под самым животом.

- А-ах!

Шлюп! Шлюп! Шлюп! Вениками, шлюп, шлюп! Ш-ша, ш-ша, ш-ша!

- Это он тебе про лёд-то подсказал?

- Он, тараканищэ усатый!

- Знать, знает своё дело!

- Да уж, как знает. На силу убереглася, а не то пришлось бы со стыда в город сбегать, или к барину иттить, в дворовые.

- Он у нас с понимаем, барин-та, добрый!

Каменка зашипела, поднявшийся кверху раскалённый воздух опустился на обеих.

- Куда столько? Угорим!

- Терпи, вот тебе ишо два ледка, один между грудями положи, другой под живот!

- А-ах!!!

- Да не под низ, а под пупок! А то спортишь себе. Наше бабье дело-то осторожное!

- Хорошо-о-о!

- И то!

Шлюп! Шлюп! Шлюп! Вениками шлюп, шлюп! Ш-ша, ш-ша, ш-ша!

- Када рожать надумала?

- Знахарка сказала, к Масленице должна сподобиться, ежли девка, а…

- …ежли парень, то на Великий пост! Негоже в пост-то разродиться!

- …третьего дня знахарка ухом слушала, травы пучком жгла, свечку перед зеркальцем ставила, и в воду глядела: «Не бойси…» - сказала, - «не опасайси, милая! Девка буить!»

- Ну, ин ладно, если девка, мальчишек-то уж сколько настругала…

Шлюп, шлюп, шлюп вениками, шлюп, шлюп, шлюп! Ш-ша, ш-ша, ш-ша!

Хлопнула дверь.

- Эх! Бабаньки! Вода-а, что твое парное молоко! И никакого отдохновения! Окачуся-ка я из бочки, воды-то не жалко?

- Окатися, окатися! А што волосы мокрые? Так с головой и плюхнулася?

- А как ишо? Прям с мостков!

- Я и вижу, што с мостков, и волосами прикрылася, чисто русалка!

Шаги за банькой.

- Эй, бабы! Не намылися ишо?

- Гляди! Ужо и сам заявился!

- Ну, ин ладно, подруги, намылися! Пойдем, што ли, русалка? А ты оставайся, ежели на Масленицу. Коли твой-то годный, тебе пока всё на пользу.

 

Москва

2006 г.

Письмо девятое.

Туманы на ДВ.

Река.

Гордая Амгунь - последняя любовь Амура. Она питается талыми снегами и дождевыми водами с правого плеча Хребта, а с левого питается он сам.

Амур - плод нежной любви Шилки и Аргуни, зародился от их влажного слияния, и по всему своему жизненному руслу вбирает только благосклонность: красавицы Зеи, переменной безумицы Сунгари, Уссури, самой мощной из всех своим потоком. Предпоследняя.

Есть и другие, попроще: Бурея, Бира и ещё, но это всё уже так, толкотня у водопоя.

После Уссури Амур течет усталый, успокоенный, седеющий, старящийся. И вдруг! На него, уже подплывающего к своему небытию, по-соколиному, сверху, падает последняя – Амгунь.

Она выросла в зеленой тайге, между каменными сопками, бурлит по базальтам и гранитам, а не по глинам и песку, как остальные. Амгунь налетает на Амур молодая, чистая и свежая. Этим она похожа на его матерей Аргунь и Шилку.

Потому и принял её.

Тайга.

Шесть ног забегали глянцевыми черными сапогами вокруг дюралевых бортов моторной лодки, ухватились руками и вытащили на сухое. Руки стали шлепать друг об друга ладонями, потом вытерлись об штаны и полезли в карманы за сигаретами и спичками.

Зажегшиеся огоньки, попыхивая дымом, решили, что до утра пусть всё останется так, а сейчас, пока совсем не стемнело, надо успеть в зимовьё. Недокуренные бычки зашипели в мелководье, руки подхватили мешки с рыбой и другой поклажей из лодки.

По траве, грибам и ягодам, голым корням деревьев светлыми пятнами из стороны в сторону шустро шарили ручные фонарики, в их свете ярко вспыхивали опавшие золотые и багряные листья. Быстро нашли тропинку, привязались к ней, и тропинка подставила свою ложбину.

Уставший день уже ушёл на запад, отдыхать. Тайга захотела обидеться, насупилась и сдвинула как брови мохнатые кроны деревьев.

Хитрая ночь тихо подползала снизу, зализывала сумраком глаза шероховатой грубой земле и льстила, увлажняя её росою. Бархатным рукавом она вела по хрустальному своду небес; протертый, он светился искрами звезд.

Но этого никто не видел, фонарики светили вниз, на глянцевые пятки мелькавших впереди резиновых сапог.

- Ух! – остановил всех выдох первого. – Пришли.

Голая, сроду не носившая на себе замков дверь легко поддалась. Царившая внутри тесной избушки зимовья темнота ослепилась, взорванная загоревшейся спичкой. Руки сняли с лампы закопченный стеклянный фонарь, бултыхнули керосином, подкрутили и зажгли фитиль. Сразу из мрака выплыли три топчана, прикрытые старыми одеялами, а между ними сложенная из кирпича высотой до колена печка с железными кругами и выставленной в мутное стеклянное оконце жестяной трубой и фанерные полочки, придерживаемые прикрученными к гвоздям в стене алюминиевыми проволоками. На них лежали пачками соль, сахар, чай и спички.

Перед печкой на широком железном листе, прибитом к грубо ошкуренным деревянным половицам, валялись набросанные старые пожелтевшие газеты и изодранные на поджигу школьные учебники и другая не нужная в тайге литература.

Занесенный в печку огонь начал тихо съедать сухие газеты, вдруг он шарахнулся в сторону от шлёпнувшейся на него книги, но не испугался и лизнул синим язычком её старую обложку.

Свет и тепло быстро обжили долго скучавшее в одиночестве зимовьё. На низком, сколоченном из грубых досок столике, появились вынутые из мешков две матовые тушенки; рядом вонзился щеголевато блеснувший никелевым глянцем красавец нож; тихо заволновались уже открытые сиротки - маринованные огурцы в банке; на краю стола онемел ломаный, не доеденный днем подсохший хлеб, серый побирушка, и его всегдашний напарник - раздавленный, размякший глупый сыр. Пара головок лука и чеснока, шелестящих неочищенной шкорлупой, жались к своим - двум мутным нахальным стаканам и одной с облупившейся по краям эмалью старой манерной кружке.

Сама по себе, но в центре всего этого возвышалась початая, уже весёленькая, с криво наклеенной этикеткой паллитра. Родня.

Всё быстро опустело. Голодные желудки напихали себя большими кусками из условно мытых рук, и повалились спать на топчаны. Огонь в печи спокойно догорал, он тоже был сыт. Свет стал сам себе не нужен, зачем он ночью. Соль, сахар, чай и спички даже и не просыпались. Они стояли на фанерной полке уже много лет, их иногда брали по щепотке и в них клали по щепотке. Чтобы были.

Раннее утро начало обшаривать стены избушки пыльным лучом света, с трудом пробившимся через мутное стекло. Ночная темень ещё пряталась под топчанами. Храп, бушевавший всю ночь, устало опадал. Тела, лежащие на топчанах, начали шевелиться. Одно поднялось, сняло с себя смятую за ночь рубаху, встряхнуло её и снова надело, расстегнуло ремень и брючные пуговицы, аккуратно затолкало подол рубахи в штаны и поискало глазами зеркало. Не нашло.

Ледяная вода из стоявшей рядом с зимовьём железной бочки обожгла лицо. Слипшиеся глаза проморгались. Внутри избушки послышался шум и шевеления, брякнул об железные круги печки старый алюминиевый чайник, появились звуки, шуршание опавших листьев под сапогами. Дверь стала часто хлопать.

Оживала тайга.

Медленно.

Свет ровными линиями пробивался сверху под острым углом. Это уже был тот момент осени, когда зима, которая, казалось, была ещё далеко, каждое утро подсказывала, что на самом деле она уже близко и подкладывала под ноги идущих иней. Белым бархатом иней лежал на зелени мхов рядом с маленькими лужицами ещё не замерзшей воды. Красными каплями, размером с кровь, светились и блестели ягоды брусники, и сверкали глянцем на толстом желто-зеленом слое опавших, прикрывших притихшую землю листьев.

Туман.

Трое вчерашних рыбаков вышли из тайги на темный небольшой взгорок, на котором росли редкие высокие сосны.

- Интересно, а кто-нибудь помнит, мы лодку вчера не забыли привязать? Вода могла подняться, а отсюда до ближайшего жилья километров сорок-пятьдесят, - сказавший это умолк.

Они долго шли от зимовья, может быть, час, и вот вышли на берег и разом остановились:

- Ух! Вот это картина!

- Узнать бы имя того, кто её нарисовал.

- А чё тут узнавать? Это природа нарисовала, человек так не сможет!

- Да уж!

Трое вышли из тайги на берег Амгуни в её среднем течении, в десяти шагах от реки. Вчера, когда они высаживались, никто не подумал оглянуться и посмотреть, а широка ли здесь Амгунь, и что на том берегу.

Они стояли и смотрели, а над узкой галечной косой, протянувшейся метров на двадцать параллельно берегу, из воды торчал один только задранный нос их наполовину вытащенной моторной лодки. И всё.

Того берега не было.

Туман плотный и густой и оттого серый, застилал противоположный берег, а может быть, река за ночь превратилась в море, и берег отплыл бесконечно далеко.

В то, что они видели, им не верилось, один из троих сказал незлое тихое слово, они тронулись с места, вошли в плывший над водою туман и столкнули лодку в воду. Вода была черная, глубокая и вынесла их на стремнину. Скоро в тумане пропал и тот берег, с которого они пришли.

Двое сидели на веслах, спинами к носу, и видели только своего третьего, сидевшего на корме возле мотора. Он сидел промокшими штанами на холодной дюрали и, задрав голову, смотрел вверх.

В утреннем небе над тайгой выше тумана была видна вершинка высокой дальней сопки, поросшая черным хвойным лесом, а над ней в синем небе висела белая луна. По обе стороны от луны пёрышками застыли два розовых облачка, подсвеченных рассветным солнцем.

Вот такие они ей Богу, туманы на ДВ.

 

Москва

2006 г.

Письмо десятое (шуточное).

Утро московского импрессиониста.

(... пару лет назад…)

Юджин пошевелился.

Он ещё не проснулся, только пошевелился.

Пробуждение предъявило Юджину сухой рот. Култышка языка дотрагивалась до нёба и липла к зубам. Внутри неприятно пахло. Голова лежала не на месте, а где-то сбоку от подушки, и просыпаться не хотела. Простынь влажно и потно тянулась за кожей, ноги перепутались.

Юджин пошевелился.

Он уже не первый раз просыпался за чуть более чем тридцать лет своей жизни. Он просыпался каждое утро, когда наступало его биологическое время.

Он проснулся и сразу пожалел об этом, потому что спьяну всегда спал без мыслей. А тут проснулся.

Повернулся на спину.

Сейчас. Сейчас он встанет. Будет вставать. По крайней мере, будет пытаться.

Глаза не открывались. Слиплись. Подергал веками. Конечно, слиплись. Как всегда.

Тихо. Спокойно. Главное, начать загружать мозги на вставание.

Р-р-аз!

Нет! Не получается. Ещё тишины. Чуть-чуть.

Рука пошарила по волосам на груди и сползла вниз. Ну, вот это правильно. Внизу была жизнь. Она торчала и была налитой, готовой лопнуть. Безобразная, липкая, сладкая истома – мужской грех в натуре.

Рука ощупала грех. Он был крепкий и требовательный.

Нет! Только не думать!

Р-р-аз! Рука откинула одеяло, ноги поднялись и опустились, одновременно поднимая тяжелую половину тела, и сразу попали в шлепанцы.

Юджин сел.

Первое движение было сделано, хотя инерция тянула обратно.

Рот выделил немного слюны, но её было мало. Рука потянулась за откупоренной бутылкой с пивом. Мерзкий, вонючий выдохшимся алкоголем напиток наполнил рот, но липкость не смыл.

Хуже всего с похмелья чистить зубы. Трешь, трешь, и, кажется, это никогда не кончится. Не любимое занятие.

Как же хорошо быть трезвым!

Взгляд в зеркале понемногу стал осмысливаться.

«Ну и рожа!» - первая, классическая мысль заползла в голову.

В мозгу начали заполняться пустоты, образованные сном.

Мысли:

«Мама! Все в порядке. Вчера звонил».

«Папа! Извини, папуля. Мир и покой тебе».

«Работа! Отдыхаем, сегодня пусть Вовчик поработает. Скотина на холоде».

«Лиля! Извини! Пять лет, как расстались!»

Зубы шаркали об щётку. Глаза мотались в зеркале. Зеркало всё забрызгано, надо протереть.

После.

Выполощенная вода с крошками вчерашней закуски струёй выплюнулась изо рта.

Уф-ф!

Закрыл горячую. Холодная. Холодная обожгла лицо.

Уф-ф!

Ха-а-ра-ашо!

Юджин распрямил спину, разогнул колени, позвоночник встал в ж… на место.

Устойчиво.

«Всё же Лиля? Нет!» - мозг спокойно её отрицнул, это было давно, это была не та мысль. Не та, которой ещё неосознанно боялся Юджин.

Пошло сканирование.

Полотенце высушило лицо. На зуб попался ус.

Юджин не стриг усов и бороды сам, до лица не дотрагивался, денег хватало на хорошего парикмахера, которого он посещал раз в месяц. Сейчас месяц был ещё на середине.

«Потерпим!»

Ну вот. Чуть лучше. Ноги уже пластичные, но морда опухлая. А жалко! Ничего, побегаем по городу, и лицо войдет в кожу.

Бр-р-р!

Брызнул спрей в подмышки, понюхал. Это был уже нормальный запах.

Он выбежал из ванной.

Жизнь постепенно накачивалась энергией.

Так! Быстро собрать диван, подушку взбить, простынь – пополам, одеяло – в четверть.

Телефон:

- Мамуля! Привет! Ты как? Всё в порядке? Я по делам! Целую!

Сел на край собранного дивана.

Надо вспомнить, что было вчера.

Ага! Вчера были «Викинги!»

Стоп!

И тут подспудно сканировавшая мысль нашла болевую точку.

«Лера!»

Ноги налились вялым пластилином.

Не звонит уже целую неделю.

***

- Кмон! Кмон! Ю а вэлком!

Всю последнюю неделю Юджин продавал свои «Мосты».

Перед белыми ночами он приехал в Питер и попал на двенадцать мостов. Его питерский друг Илья на этот раз удивил, привел на точку, с которой если вкруговую, то видно двенадцать мостов. Юджин сделал несколько фотографий, потом они с Ильей крепко выпили и расстались; кроме фотографий в памяти осталось только впечатление. А мосты получились. Не все, конечно, потому что для этого надо было делать панораму, но ведь это же не «Бородино» кисти коллеги Рубо. В конечном итоге мостов на картине не оказалось. Себя с зонтиком Юджин убрал, спасибо компьютеру. На холсте только чернел верх чугунной решетки парапета, светилась водная дорожка канала и золотым верхом сияла бело-голубая классическая колокольня Морской церкви.

Вот уже неделю он подмерзал со своими «Мостами», прихожане вернисажа на набережной возле ЦДХ подходили, интересовались, но не брали. Тысяча долларов – это были деньги. Соседи издевались, мол, поставь ту же цену, только в рублях.

- Кмон! Кмон! - кричал Юджин, перетаптываясь и покуривая. - Кмон!!!

Его соседи, серьезные маслописцы, создатели русских березок и церквушек, нахмурено молчали.

Было уже прохладно.

Осень вот-вот докатывалась до своего предела, желтый лист облетел, иностранцы, главные покупатели на вернисаже, нахлобучили солдатские, купленные на Арбате шапки, навязали толстыми узлами шарфы, но ходили ещё без курток, в пиджаках с поднятыми воротниками и в толстых норвежских свитерах. Смотрели, молчали и уходили. И возвращались, но не брали.

Через одного слева стоял Вовка со своим пластилином: он писал большие полотна с берёзками, подробные до листика, тоненькой кисточкой-единичкой и на холсте получалось много мелких мазочков, будто кто наклеивал и раздавливал разноцветные пластилиновые шарики.

У Юджина кончилась зажигалка, и он отскочил к нему. Когда вернулся, перед «Мостами» стояла довольно высокая женщина в рыжей мужской кепке, палевом свитере с расходящимися от резинки к плечам «косами», серых плотных брюках и в башмаках Yellow mile. Лет сорока, такая - в стиле дикторш с американских телеканалов конца шестидесятых.

- Дъ ю лайк ит? - спрыснул Юджин.

Женщина, не глядя на него, перемнулась с правой ноги на левую, и не ответила.

- Найс пикчер! Риэл Питерсбёрг! Лэнингрэд!

Женщина молчала и вглядывалась в полотно.

Юджин притих. Продавальщик в нем почему-то замолчал. Он смотрел на женщину.

- Да, я вижу! – вдруг сказала она. - А где это?

- Это… - Юджин стоял в своей тонкой болотной куртке и расклешенных джинсах, из-под которых торчали тупоносые польские яркие коричневые сапоги.

- Итс а Пи… Питер, мадам. Двенадцать мостов!

- Двенадцать? А где эти двенадцать? – не отрывая взгляда от картины, спросила женщина. Она говорила без акцента.

- Ну, это… Место так называется!

Она кивнула и вдруг:

- А у вас есть телефон? Могу я посмотреть другие ваши работы?

- Конечно! - моторно ответил Юджин.

- У меня на стенах пустовато!

***

Как мог, он разгонял похмелье. Оно ещё отдавало горьковатой сухостью во рту и тупым состоянием в голове. Трудно было сообразить, куда поворачиваться и зачем, но Юджин сам себе показывал пальцем направление и следовал то к шкафу, то в туалет, то на кухню и так далее по всей маленькой квартирке.

Он надел джинсы, приличные, приличный свитер, черные сапоги «Саламандер» и толстую куртку «Коламбия».

«Надо выглядеть! А мятое лицо художникам простят».

Быстро! Быстро! На Кузнецкий!

Уже вторую неделю ему звонит Сашка из Лос-Анджелеса. Его старый друг, тоже художник. Пьянь непролазная, но талантлив, собака! Прошедшим летом Сашка приехал в Москву, а потом они вместе сквозанули в Питер. В квартире-музее И.И. Бродского на площади Искусств им сказали, что метр площади у них в сутки стоит всего сто долларов. Сашке это понравилось. Выставиться было реально.

Юджин всё понимал. Сашка действительно хороший художник, но живет и работает там, где это мало ценят. Там главное, чтобы было красиво.

Десять лет в Америке. С кистью и без достойных зрителей. Конечно, Сашку питерские цены впечатлили. Выставиться, да ещё рядом с Русским музеем!..

Юджин всегда похмыкивал по поводу Сашкиного долгого там жития. Что твои десять долларов в Америке, что мои десять рублей в Москве. У тебя «Мицубиси». И ездят. У меня «Опель». И тоже ездит. Ты платишь за съем квартиры столько, за сколько я куплю свою... Ну и так далее.

Юджин заметался по комнате в последних сборах.

Стоп!

Уже обутый в сапоги, он вдруг сел на ватных ногах.

«Где? Почему не звонит? Неделя. Даже больше! Десять дней! С прошлого понедельника!» Остановился и тупо уперся взглядом в первое, что попалось.

В углу около окна стоял «долг». Долг перед Сашкой.

Уже давно застыла на холсте краска. Станок покрылся слоем пыли. Сашкина «Зима».

Он глянул в окно. И там почти зима. Холодно. Серо. Пока без снега. Всё низко и приземленно, прямо под ногами. А куда деваться, если первый этаж.

Эта квартира приросла к нему, как накипь в чайнике. Сашкина квартира.

Он помнил накипь в алюминиевом чайнике ещё по армии. Там они с Сашкой и познакомились.

Он хорошо помнил этот случай.

Он только, что вернулся из оружейки и в нарушение устава лег на свою верхнюю койку отдохнуть до обеда. Только задремал, всего-то на пятнадцать минут, как почувствовал, что его сильно тянут вниз.

Упал, проснулся.

Перед ним стояли два расхристанных сержанта. Имена из памяти уже выветрились.

- Что, с-сука, наши стволы западло было почистить? - дальше шел мат, которым Юджин пользовался только функционально.

Он понял, что вот она пришла, настоящая «учебка». Сейчас начнут учить.

Проход между двухэтажными койками был узкий, и сержанты потащили его за собой.

Он не видел, что через две пары коек, на нижней, лежал Сашка. Ну, лежал себе и лежал. То ли с книжкой, то ли ещё с чем.

Когда сержанты волокли Юджина в широкий проход казармы, он не сопротивлялся. А и не надо было. Узко, не размахнешься.

- Ты почему мой ствол не почистил, с-су… - тут Юджин правыми крайними костяшками кулака вмазал сержанту в бровь. Удар был правильный, скользящий, как бы сбивающий. Так учили на катках в самом центре Москвы: на Воровского, в Медвежьем, во дворах. Бей в бровь. Будут и сопли, и кровь, она зальет глаза, потом бей…

Зря они его тащили в широкий проход. Яйца второго сержанта Сашка вбил прямо в кость. Благо армейский сапог для этого был вполне подходящий.

Он оказался рядом, вдруг, видимо, отложил свое чтение и последовал за Юджином.

Потом они полтора года служили вместе, один писарчуком, другой чертежником в штабе полка.

В армию Юджин попал так же случайно, как и Сашка…

***

Уже надо было убегать. Галерейщики ждать не любят. Сами всегда опаздывают, но очень куксятся, когда к ним опаздывают те, чьими трудами они существуют.

Юджин сунул ногу вдоль рожка и, только прихватившись рукой за край тумбочки, не упал.

Распрямился. В узком зеркале…

«Ладно, пусть думают, что я всегда такой!»

…припухлые красные глаза, волосы длинные… как ей нравилось.

«А ещё, говорят, похмелье…»

- Ты не спишь?

Он очумело пошарил руками – телефонная трубка всегда была рядом.

- Нет! - он машинально сглотнул хриплость и соврал неизвестно кому.

Женский голос утвердительно сказал:

- Ты спишь!

- Нет!

- Я по голосу слышу, что ты спишь. Пожалуйста, извини! Спи!

В трубке загудело.

Юджин мотнул головой, пытаясь понять.

«Кто?»

Он повернулся на левый бок, подсунул руку под подушку и подумал: «Кто? Кто? Кто у нас в пальто?» Он бы сказал эту фразу правильно, но в трубке был женский голос.

Сон не шел. Маялся, но не шел.

Ни голоса, ни интонаций Юджин не узнал.

Обул второй сапог и глянул по привычке в комнату.

На станке стояла Сашкина «Зима».

Бежать! Бежать, опаздываю!

Но не бежалось. Сашка, конечно, классный, и обязательства перед ним! Но почему она не звонит? Уже десять дней.

В последний раз они виделись в квартире её родителей. Десять дней назад. Благословенные люди. Папа – замминистра! Живут на последнем этаже в высотке на Новом Арбате. Уехали в подмосковный пансионат.

Сама позвала!

- Ты спишь?

Юджин не спал. Он только что пришел из «Б-2» и только-только успел снять один сапог.

Осторожным голосом он ответил:

- Нет. А кто это?

- Ваши «Leningrad», «Мосты» по-прежнему стоят тысячу долларов? Если ты не спишь и один, я приеду посмотреть твои картины.

И положила трубку.

Юджин так и остался в одном сапоге.

Вот, так-так!

Быстро! Диван свернуть, окурки собрать… Проветрить!

Он ждал, но домофон прозвучал неожиданно.

- Открываю!

Она вошла.

Это была та! Которая смотрела «Мосты».

Она вошла. Осторожно. Молча. Улыбнулась улыбкой дикторши американского телевидения, расстегнула пуговицы короткой замшевой дубленки, сняла шапку-боярку и молча отдала её в руки Юджину.

Сняла черные лаковые сапожки-боты и поставила их на пол аккуратной парой. Юджин попытался предложить ей тапочки, но она кивком головы отказалась. Молча спросила - куда? Вперед?

Вперед!

Он подал ей руку, но она сама вошла в комнату, сама выбрала тахту и села. Оставалось только молчать. Он присел рядом, он смотрел, порвутся её колготки на его щербатом полу или нет.

«Хорошо бы порвались!» - подумал он.

Она сидела на тахте и осматривалась.

В углу на фоне черного ночного окна стоял станок и на нем, на подрамнике, холст.

Она спросила:

- Это ваше?

«На «вы»! – отметил про себя Юджин: - Что? «Зима»?

- Да!

Юджин почувствовал, что ему почему-то стало неловко - на станке стояла единственная дописанная картина, но не его, а Сашкина.

В Сашкиной квартире Юджин жил скромно. В комнате на стенах висели книжные полки. Под ними, ближе к окну, стоял журнальный столик с обливной желтой вазой с кистями и веткой сухой полыни. У противоположной стены был диван, такая выдвижная тахтушка под названием «Юность».

Гостья прошла и села на неё. В комнате было ещё черное кожаное кресло-качалка и можно было сесть в него. Это было бы логично, потому что оно стояло как раз напротив станка, сел и смотришь. Так поступали и Сашка и Юджин, когда писали свои работы.

Но гостья села на тахту.

Её коленки были одеты в черные колготки, которые Юджин называл стеклянными, то есть без единой помарки и запятушки, в таких колготках или чулках женская нога ощущалась объемно и жизненно. Юджин не любил затяжек, морщин или мутностей на женских ногах.

Она села, скромно составив колени, и спросила:

- Это не ваше?

- Нет.

Она смотрела на переплетения веток, которые Сашка выписал до мельчайших подробностей, взяла сумочку и достала сигареты.

- Можно?

- Можно!

Гостья затянулась и сказала, что её зовут Лера. Она немного посидела коленками вперед и попросила на «ты»:

- Достань из сумочки диск! И бутылку шампанского.

«На «ты»! - отметил Юджин, достал из сумочки шампанское, вдвинул диск в Сашкин музыкальный центр и от полной непонятности, что делать, пригласил гостью на танец.

Она встала, положила ему руки на плечи. Замочек её платья оказался точно под завитком волос на затылке.

Сашкина тахтушка оказалась под ними мала. Они то и дело сползали, то коленками, то всем телом, или всеми телами. Она впитывала несколько часов, потом Юджин устал и заснул. Как был. Без всякого стеснения. Он точно знал, что она осталась довольна, и как только понял это, просто обрушился. Успел только заглянуть ей в глаза. У неё были чуть припухшие веки, он их разглядел в свете уличных фонарей, отраженном от белого потолка…

Она сказала: « Я всё!»

Он сказал: «М-м-м!»

Лера стояла рядом с дверью, а точнее, уже наполовину в проеме двери потому, что в Сашкиной квартире дверь между комнатой и коридорчиком была условной, её не было.

- Я тебе позвоню!

Он попытался встать…

- Спи! – сказала Лера и махнула рукой. Она была одета в ещё распахнутую дубленку и свое платье, синее, с черным лаковым пояском. Юджин ещё спал впроголодь и сказанное услышал, почти не осознавая.

Он проснулся оттого, что что-то щёлкало. Он не понял, что это щёлкало, но проснулся.

Пошевелился - трезвый, легкий. Можно вставать без подготовки.

Хорошо. Это было просто хорошо.

Только что кто-то была рядом – непонятно кто, а ему было просто хорошо.

Он выпростал ноги из-под одеяла. Голова – чистая. Воспоминания – ещё во сне…

«Так, а что это было?..»

Глаза навели резкость на полированную поверхность журнального столика. Все было как прежде – глиняная обливная желтая ваза с яркими красными, зелеными, сочными цветами на одутловатых боках, кистями и карандашами в ней и веткой сухой полыни; листы белой с карандашными набросками бумаги, пепельница, чистая, как ни удивительно. Рядом с вазой стоял маленький аккуратный будильничек. На белом циферблате толкалась черная стрелка – секундная, две другие – минутная и часовая - стояли мертво. Щелкала, толкалась и тикала секундная.

«Ща зазвенит!» - спокойно подумал Юджин, но стрелка вздрагивала слева-направо, тикала и по кругу не двигалась.

«О как!»

На кухонных часах было без десяти девять.

Он не помнил, во сколько ушла Лера. Помнил только, что свет в комнате был ещё мутный, как ночной. То ли в шесть, то ли в семь. А сейчас уже светло. Ну, правильно, без десяти девять.

В кухне засвистел чайник. Юджин вышел из ванной. Лицо и руки были ещё влажные. Он достал чашку, банку с кофе, вскрыл чайной ложкой крышку и насыпал пахучий порошок.

Голая спина холодно прилипла к спинке стула.

Что это было?

***

Он наконец-то ехал.

Он выбрался из дома, продавил похмельем влажный, холодный и плотный московский воздух и быстрее автобуса добежал до «Кантемировской». Он выскочил в начале двенадцатого, тогда, когда утренняя давка уже закончилась, а дневное перемещение ещё только начиналось. В вагоне зеленой ветки сел на свободное место, рядом с явным студентом, в наушниках плеера, «радист», и конспектом с какой-то математикой. Раскрыл всегдашнюю свою «Сов. Секретно» и уперся в буквы.

***

- Ты знаешь, - она отпила из бокала на высокой ножке глоток белого вина, - мне всегда казалось, что жизнь человека должна быть устроена как-то по-доброму. А получается не так, а иногда совсем не так.

Когда у неё были такие задумчивые настроения, Юджин её не переспрашивал, «что не так» или «почему не так»; он знал, что её нельзя переспрашивать.

Они сидели в одном из многих кафе на Старом Арбате. После того первого визита она иногда, чаще всего неожиданно, ему звонила и спрашивала, если он свободен, не согласится ли он выпить с ней «чашечку кофе».

Он соглашался. Конечно.

Они встречались на Тверской, на Арбате, на Кузнецком. Она приходила всегда светлая, радостная, с блеском в глазах цвета синей волны и извинялась, что наверняка «от чего-то его оторвала». Юджин врал, что ни от чего она его не отрывала, хотя на самом деле ему приходилось всё бросать, просить кого-то посмотреть за его картинами и срочно лететь туда, где они договаривались встретиться. Но он, правда, знал, что такие свидания чаще всего ничем не заканчивались, час-полтора в кафе, действительно на чашку кофе, а потом они расходились. Она домой, он снова на набережную к ЦДХ.

Первая такая встреча произошла на третий или четвертый день после её ночного визита. Он, как обычно, стоял продуваемый на ветру и кричал иностранцам «Кмон!», как вдруг зазвонил его мобильный телефон. Он не распознал номера и ответил.

На этот раз он сразу узнал её голос:

- Привет! – радостно зазвучало в трубке. - Если ты не очень занят, давай с тобой выпьем по чашечке кофе. Ты где?

Он понял по шуму в трубке, что она звонит с улицы.

- А ты где?

- Я у «Детского мира»!

Юджин быстро сообразил, что если сейчас взять такси и по Садовому доехать до Остоженки, то минут через 10-15 он будет на Кропоткинской, а там есть несколько кафешек, и ей туда добираться будет примерно столько же.

Они сидели за маленьким столиком. Разговора он почти не помнил, это была их первая встреча после её неожиданного ночного визита. В тесном зале было шумно, громко играла музыка, и он, сидя напротив всего-то через стол, практически её не слышал. Но некоторые вопросы он все же расслышал.

- Ты женат?

«Привет! Хороший вопрос», - только и успел подумать Юджин.

- Понятно! Разведен!

«Интуичит!»

- Глупый вопрос. Я же была у тебя.

Она смотрела на него прямым взглядом, с улыбкой и некоторым снисхождением, но по-доброму.

- Я тебя понимаю. Наверное, ты был женат когда-то и развелся.

Он не успевал за ней.

Подошла официантка.

- Бокал белого вина. Ты будешь?

Юджин за ней действительно не успевал.

- Я тебя не очень смутила своим ночным?..

Она смотрела на него.

Конечно, смутила, но Юджин даже не успел этого подумать.

- А что ты делаешь по ночам? Когда один.

- Сплю.

- Ну да! – её взгляд стал задумчивым.

Тут завелась какая-то новая музыка, громче, чем прежняя. В паузах Юджин только различал слова Леры: «ребенок», «собака», «работа»…

В один момент он услышал слово «любовь».

- У тебя была любовь?

Он насторожился.

- Ты много писал ню?

Он действительно одно время увлекался ню. Во-первых, был моложе, и «ню» привлекали. Но эта сторона творчества оказалась пустой, точнее, девчонки чаще всего оказывались пустыми и быстро надоедали. А во-вторых, чему его учил Сашка, - человеческая кожа, тем более молодая женская, совершенно по особенному отражает свет, и научиться передавать этот свет не отраженным, а чтобы кожа его впитывала, – было высоким мастерством.

- Ты извини, что я копаюсь в твоем прошлом. Но мне почему-то кажется, что у тебя было очень много женщин, - Лера смотрела хитренько, но он чувствовал, что это всего лишь маска.

Он не любил этого вопроса, но его всегда спрашивали. Ему было нечего стесняться, но то ли мамино воспитание, то ли ещё какие-то причины делали его язык картонным, когда его об этом спрашивали.

Она замолчала надолго. Бокал в её руке постепенно пустел. Юджин уже допил кофе и пережевывал во рту не очень приятную кофейную жижу.

- Лера! – как-то вдруг спросил он, перекрикивая музыку. - А можно я сделаю тебе предложение?

- Можно, - удивленно сказала он.

- Тут очень громко и если ты не против, давай немного прогуляемся.

Она допила последний глоток, разрешила ему помочь надеть дубленку и они вышли на воздух.

На узком тротуаре возле Кропоткинской было не протолкнуться, и Юджин повел её в переулки.

Там было свободно и от машин и от людей. Он подставил ей локоть.

- Не люблю ходить «под ручку». Давай лучше так, - сказала она и ткнула кулачок в его согнутые пальцы.

Москва была зябкая и из-за отсутствия снега серая. Над серым асфальтом стояли серые дома, и над ними висело серое небо. Но под ногами было сухо, и воздух сухой и после душного шумного кафе спокойствие переулков и идущая рядом Лера создавали уют.

Юджину расхотелось говорить, он бы просто шел, ощущая в руке её тепло.

Но она, видимо, тронутая любопытством, спросила:

- Так какое ты хотел мне сделать предложение?

Юджину уже не хотелось делать никаких предложений. Рядом с ней он чувствовал спокойствие, которого не ощущал уже много лет и давно искал его. Однако вопрос был задан, надо было как-то выкручиваться, и он спросил:

- Ты хорошо знаешь Москву, разную? Дневную, ночную, клубную, богемную?

- Нет! – Лера смотрела на него с любопытством. – У меня дом, ребенок, собака, работа, да и не с кем.

Перечисление «дома, ребенка, собаки и работы» удивило его: «А как же ты приехала ко мне ночью?» - подумал он, но спрашивать не стал.

- Да и в моем возрасте… какая может быть ночная, клубная, богемная Москва?..

Какой «возраст»? С её внешностью ей никакого «возраста» не дашь!

- …Это вы, молодые… - Она помолчала. - Когда мы были такие как вы, ничего этого не было. Парк Горького, скамеечка, кино, изредка кафе или ресторан. Сейчас молодым хорошо, сколько всего открыли, есть, где посидеть, поговорить. Я это видела только за границей.

- А ты много была за границей?

- Четыре года с мужем в Америке и потом несколько поездок в Японию...

- По работе?

- Да, стажировка и работа над кандидатской.

- А ты замужем? – Юджин все медлил с предложением, ему хотелось хоть что-то о ней знать.

- Ты действительно хочешь это знать?

Юджин молча кивнул и заглянул ей в глаза. Глаза были грустные, и от хитринки, с которой начинался разговор, ничего не осталось.

Она шла молча, вдруг забрала свою руку и сунула ее в карман.

- Извини, я что-то не так спросил?

- Да нет, ты имеешь право спросить. Я тоже тебя спрашиваю.

Она шла и как бы перекатывала тупым носком лакированного сапожка невидимый мячик, потом вдруг остановилась и сказала: «Ты сделаешь свое предложение потом, ладно? Только не обижайся, что я так сорвала тебя. Мне нужно домой. У меня там ребенок один. Увидимся».

Она повернулась к нему лицом и всем телом и неожиданно добавила: «В этом мире нам ничего не принадлежит!» - чмокнула в бороду, развернулась и быстро пошла по направлению к бульвару.

«Идиот!» - подумал про себя Юджин.

Она ушла. Он постоял там, где его это застало, то, что она ушла, и не стал возвращаться к метро, а пошёл по переулкам Старого Арбата. И вдруг он почувствовал, что с её приходом его мир стал маленьким, а время длинным, и это было не хорошо.

***

На встречу на Кузнецком он всё же немного опоздал.

Галерейщица сидела в недавно открытой пиццерии на углу Рождественки и Пушечной и несколько манерно ела новомодный итальянский хлеб с безвкусно и некрасиво наклеенными кусками колбасы, серыми шампиньонами, кожицей от помидоров и черными кружочками экономно нарезанных маслин. Это была пицца. Рядом стоял бокал с черным вином, которое, по всей видимости, должно было быть тоже итальянским. Похмельным носом Юджин почувствовал, что из бокала пахло сладеньким.

«Молдавское», - догадался Юджин.

Он извинился за опоздание, галерейщица только повела на него взглядом нарисованного черно-белого лица; длинными зелеными ногтями отвела за ухо прядь черных крашеных волос с русыми корнями и попросила подождать, пока придет ещё одна «персона».

- Пока можете заказать себе кофе!

«А хрен там!»

- Пива, кружку, ноль пять, «Хамовники»! – прокричал Юджин сорвавшимся от злобы на галерейщицу голосом, эту живую, манерную картинку. Галерейщица брезгливо покосилась, оголёнными зубами, чтобы не смазать ярко накрашенных красных губ, хрустнула толстым краем запеченного теста пиццы и подцепила язычком помидорную шкурку. Разжевав откушенное, она запила всё это сладеньким из бокала. Всё Юджину было не по душе. Пришлось только пиво. Он сидел, ёрзал и чувствовал, что всё не так. Вдруг в кармане куртки зазвонил телефон. Его сердце прыгнуло… Вздрогнула и галерейщица. Рука запуталась в складках кармана, он подумал, что может быть это…

Это был Сашка!

«Интересно!»

- Здорово, Саня!

- Привет, скотина! – услышал Юджин из Америки. – Ты где?

Юджин извинился и вышел на улицу.

- Где? Где? Ты звонишь, как раз вовремя. Сижу, жду твоих галерейщиков! Ты их сам-то видел!

- Нет! – Сашка засмеялся. – Но мне о них рассказывали! Пошли их подальше. Скажи, что я раздумал у них выставляться. В Питер надо, в Питер! А они предлагают какую-то ерунду.

- А что делать?

- Что, что? Сам не знаешь? Кругами бегать! «Зиму» пока никому не отдавай и не выставляй. Я через пару недель приеду с французом, ему понравился мой портфолио, но у меня нет «Зимы», приедем смотреть! Сам-то как?

Вопрос был вовремя. Когда Сашка, хотя и не часто, приезжал, Юджин был вынужден куда-то на это время переселяться.

- Да ты не бойся, француз всю мою поездку берет на себя, вместе с гостиницей, так что…

Дальше было уже неинтересно.

Юджин вернулся, сухо попрощался с галерейщицей, которая от удивления забыла, что нехорошо облизывать губы после дешевого сладкого вина и вышел.

***

Её мобильный телефон зазвонил Шопеном. Она коротко глянула на светящийся голубым экран, резко откинула простыню и немного севшим голосом сказала:

- Да, Ашот Ашотович, секунду!

Она встала и, как была, пошла в кухню.

Юджин не спал. Они только за пять минут до звонка затихли. Он потянулся за сигаретами, оба курили.

«Что это за Ашот Ашотович?»

Это имя он слышал впервые.

Ей звонили много, то дочь, не взрослый ещё ребенок, лет одиннадцати, и Лера каждый раз говорила ей, что через полчаса или час приедет, хотя из квартиры Юджина езды туда, где она жила, было больше часа. Звонила мама, и Лера говорила, что скоро перезвонит. Звонили подруги и коллеги. Звонил какой-то Григорий Данилович, она с ним разговаривала строго и ласково, а Юджину объясняла, что вокруг неё на работе много пожилых людей, все-таки наука, и это один из её старых приятелей и поклонников. Но, говоря с ними, она никогда не уходила, только знаком показывала Юджину, чтобы он не кашлял или каким-то другим способом не выдавал своего присутствия. Юджин к этому привык.

Ему всегда нравилось смотреть, как она двигалась. И, когда она встала с тахты и в отраженном от белого потолка свете, пошла в кухню, он получил свое очередное удовольствие.

Она вообще выглядела фантастически, совсем не для её лет. Годы оказались не причем. При высоком росте она носила детского размера бра, и этому приспособлению совершенно не надо было ничего поддерживать. Широкие плечи, тонкая талия женщины, которая как будто не рожала, и плотные длинные ноги делали её фигуру неуловимой для возраста. Она это знала и любила, когда Юджин смотрел на неё как мужчина, для которого одежды - просто климатическая или ситуативная необходимость. Когда они встречались, им не нужны были одежды.

Юджину очень нравилась её откровенность, ему не надо было ни о чем просить, уговаривать. Если она к нему ехала за тем, что им обоим так нравилось, всё происходило очень естественно. Она от всего лишнего освобождала его, он одновременно освобождал её. Дальше она все брала в свои руки, ему надо было только никуда не торопиться.

Через несколько минут она вышла из кухни, как показалось Юджину, несколько озабоченная, или расстроенная.

- Что-то случилось? – он повернулся на бок и стряхнул пепел с сигареты.

- Мне пора. Отвернись, я оденусь.

Это была новость.

Утром, на следующий день, она не позвонила.

Это было примерно месяца через четыре с половиной после того, как они познакомились у ЦДХ.

После первой, неожиданной ночи, когда Лера к нему приехала, они успели сходить в несколько кафе, клубов, Пушкинский музей, где он ей что-то пытался объяснить про любимых им импрессионистов, о которых она, как оказалось, знала больше чем он. Они были в Третьяковке, где он просто «блистал», и даже в большом врубелевско-рериховском зале нашел на картине Врубеля «Сирень» третий персонаж, о котором не подозревал сам Врубель, просто наложение толстых мазков краски сделали один фрагмент на картине похожим на лицо то ли Пана, то ли Черта. Он сказал, что это его личное открытие, и он, кроме неё, об этом ещё никому не говорил.

С ней всё получалось легко. Она сама была легкой. Иногда, правда, обращала его внимание на его нелепости и промахи, но и это делала легко и необидно. Однажды в шутку, в веселом настроении, от всего чудного, что только что закончилось, и после бутылки шампанского, которое она любила, он спел ей куплет из старой одесской песни Аркадия Северного: «Позвольте, Клава, любить вас больше нечем!» Она ничего не сказала, но посмотрела так, что дальше петь расхотелось. И больше никогда ему об этом не напоминала. В тот момент Юджин понял, что для по-настоящему интеллигентного человека даже не вовремя спетое «Широка страна моя родная» тоже может оказаться пошлостью.

До Леры у Юджина такой женщины не было.

***

Он снова ехал на Кузнецкий.

«Какая, черт, длинная эта ветка, зеленая. Едешь, едешь».

Он проснулся от того, что кто-то хамски двинул по его начищенному сапогу, и тут же услышал:

«Станция метро «Тверская».

Он успел выскочить из вагона, когда двери уже готовы были прищемить спину его толстой куртки. Пересадка на «Пушкинскую»… и он уперся взглядом в знакомую дубленку. Юджин приостановился. Впереди шла Лера под руку с каким-то высоким плотным мужчиной в черном длинном хорошем пальто. Сходу Юджин удивился. Она сколько раз ему говорила, что под руку ходить не любит, и сама всегда засовывала кулачок в его согнутые пальцы.

«Может не она?»

Но нет!

Ошибки не было.

Её любимые коричневые широкие брюки, туфли «Yellow mile». А главное, волосы, роскошные, подвитые в крупный локон и такие пушистые. «Темная рус». Эти волосы, которые он десятки раз загребал в пятерню… Эти волосы он спутать не мог.

Она и её спутник шли по платформе метро медленно, они важно и солидно плыли, народ вокруг бесновался и туда-сюда сновал, а они шли.

«Может, не она! - почти умоляя себя, подумал Юджин. – Может, не она!»

Он обежал по краю платформы, на ходу натянул ниже бровей черную вязаную шапку, которую она ему купила, и под верхнюю губу застегнул воротник куртки, которую они покупали вместе. Она бы его все равно не заметила – близорукая и шла без очков. Но на всякий случай. И шагов с двадцати выглянул.

Нехорошо подсматривать.

Юджин выглянул из-за колонны.

Они шли под руку. Она глядела прямо. На её щеках розовел свежий с мороза румянец. Мужчина был очень солидный и старый, хотя выглядел хорошо, как выглядят богатые, сытые, именитые московские грузины или армяне.

«Ашот Ашотович!» - безоговорочно понял Юджин.

Он забыл, что стоит за колонной, полуоткрытый для её взгляда. Почему-то ему стало всё равно, увидит она его или нет.

Лера и её спутник шли молча, как ходят давно привыкшие друг к другу муж и жена или как также давно и надолго нашедшие друг друга любовники.

***

- Юджин, привет!

- Привет! Это кто?

- Юджин, Ты забыл меня? Ха-ха! Это Олеся!

- Олеся? Ты где?

- На Кантемировской! Звоню из автомата!

Юджин услышал шум толпы и гул поездов метро:

- Ты возьмешь машину, я заплачу, или на автобусе?

- Я пройдусь, такая хорошая погода, щечки будут розовые, кожа… как ты любишь!

- Давай!

«Через пятнадцать минут будет!»

Юджин оглянулся по комнате. Вроде все в порядке, как часто утром: рядом со смятой тахтой стоят две пустые бутылки из-под шампанского, на журнальном столике – полная окурков пепельница, источающая запахи; смятые салфетки, на которых видны следы губной помады… Единственное, что было не в порядке - было холодно. Прошедшей осенью он поленился заклеить окна и через щели поддувало. Ему это было вполне подходяще, чтобы не каждый раз открывать форточку и проветривать, но для ню это было никак - от холода их кожа белела и покрывалась пупырышками. Да, и жалко было – женщины холода не переносят.

Он прикатил из кухни калорифер и включил его на полную мощность, чтобы прогреть комнату градусов до 25-26, выше было нельзя, потому что тогда на коже голой натурщицы появлялись микроскопические капельки пота, и кожа отражала не матово, а становилась пошловато глянцевой.

Ему при этой температуре было жарко, он раздевался до пояса, а если раздевался до трусов, тогда получалась другая живопись.

Он ещё раз осмотрел комнату.

«Убрать постель, что ли? Черт его знает!»

Он подошел к тахте и накинул покрывало, вынес бутылки, пепельницу и салфетки со следами губной помады: «Зачем дразнить девушку?»

И сразу вспомнил Леру.

Он даже боялся её об этом просить, но неожиданно она сама предложила:

- А хочешь я тебе попозирую, только я задрапируюсь.

- Конечно! – от неожиданности сказал он, и сразу пришла мысль, а что же писать, если она задрапируется, - драпировку? Но сказать такое не осмелился.

- Я пошутила!

Это было уже давно.

Он открыл дверь. На пороге стояла розовощекая с холода и от ходьбы Олеська.

- Проходи!- он посмотрел на её румянец и подумал: «Один хрен, пока она подготовится, все сойдет!»

Олеся скромно вошла, повернулась и подставила ему плечи. Он снял пальто и повесил на вешалку.

- Чаю? Согреешься?

- Я не замерзла!

«Можно было бы и шампанского… - Мелькнула мысль. - Но это уже другая живопись, да и выпито всё, не бежать же!»

Олеся пошла в ванную.

До того, как она вышла оттуда без одежды, Юджин успел убрать с журнального столика всё, что на нём стояло, и выдвинуть на середину комнаты.

- Садись!

- Как?

- Садись, как хочешь!

Олеся потрогала висевшую на стене - цветовое пятно - синюю газовую шаль, взяла её, накинула на плечи, посмотрела на Юджина, потом скинула и снова посмотрела. Юджин молчал. Олеся села, поджала одну ногу, а другую согнула в колене и крест-накрест положила руки.

Юджин молчал, он только наклонял голову то так, то так.

«Черт, как в училище, скучно, да и кроме кожи и писать нечего».

Олеся была красивая, она была смуглая, южанка, с карими глазами, открытым лбом, который волосы обрамляли округло и волнисто, и гладким зачесом назад, убегавшим в косу. Её не портил слегка вздернутый носик, он по-детски трогательно смотрелся, когда она немного поднимала голову. У неё были по-спортивному развернутые плечи. Опущенные руки повторяли линию талии. Стройные не худые ноги; бедра чуть уже, чем плечи; женский выпуклый животик, книзу он заканчивался очерченным клинышком лобка. И груди. У Олеси были маленькие груди с сосками чуть светлее её ореховых карих глаз, красивые.

Юджин подумал ещё и спросил:

- А помнишь, как в детстве мы сидели на мостках над водой?

Олеся на секунду задумалась, она внимательно смотрела Юджину в глаза…

- Помню!

- Вот так сядь!

Она вдруг поджала губы, потом улыбнулась и села.

Она села на журнальный столик, прямыми руками оперлась за спиной, свесила ноги, поболтала ими, потом посмотрела на Юджина и немного развела колени.

- Так?

«Лукавая! Ещё улыбается!»

Он много рисовал её сангиной, углем, сухой гуашью, иногда цветными карандашами, если на малом формате. Он сажал её с подогнутыми коленями, тогда Олеся принимала задумчивый вид; ставил на цыпочки и велел стоять с поднятыми руками и её талия, бедра и ноги приобретали стремительную линию; клал на бок, на живот, рисовал со спины. Каждый раз она принимала именно ту позу, которую он себе представлял, точно она видела себя его глазами.

Он снял со станка «Зиму», станок поставил перед собой и выбрал тонированный картон цвета охры и белый мелок.

***

Он сидел, курил, допивал шампанское, что осталось после ухода Олеси. Громкость телевизора, который он включал, как открывают форточку в мир, прикрутил до шепота и не смотрел на мелькающую картинку. Он смотрел на картон, на котором были сделаны очертания тела Олеси. Чтобы закончить, она ему была не нужна. Иногда он подходил и что-то подправлял, нашел нужный оттенок зрачков и сосков, почти один и тот же, подправил живот и выпуклость грудей, подбородка и ключиц. Потом садился.

В бутылке уже почти ничего не осталось.

«Ещё сходить, что ли?»

В тот момент, когда он подумал об этом, стал мигать мобильный телефон, и на экранчике высветилась надпись: «Принято сообщение».

Юджину не хотелось выходить из сосредоточенного состояния, но: «Может, Сашка!..»

SMS-ка выскочила через секунду, и он прочитал: «Я поняла. Я больше не верю в любовь. И пока не знаю, как жить дальше без этой веры». Юджин плюхнулся в кресло, и оно начало его качать, а он этого не заметил. Он уже не ждал ничего… от Леры, а она…

«Воистину! - он где-то услышал эту мудрую мысль. - Женщина - это тяжелый наркотик».

Некоторое время он сидел, потом допил из горлышка последние капли и подумал: «А я всю свою тягу к тебе, к прекрасному, рассовал по карманам и повесил на разные плечики! - И ещё подумал: - Кто найдет?»

Он откатил ногой пустую бутылку, затянулся, выдохнул вокруг себя целую дымовую завесу и написал в ответ: «Да? Тогда мне легче! Я не только верю в любовь, но и живу ею. Это честно. Только иногда приходится что-то придумать, чтобы иметь возможность прикоснуться, написать и надеяться, что ответы будут приходить. А для этого повод не нужен, я и так напишу».

***

Через две недели вполне московские импрессионисты Юджин и Сашка садились в скорый поезд Москва – Санкт-Петербург…

 

Москва

2007 г.

Письмо одиннадцатое.

Объяснение.

(Картина В.Маковского.)

- И это всё? Всё, что вы можете мне сказать?

Лариса молчала. Она держала в руке забытую чашку с чаем и молчала.

Георгий Семенович машинально крутил в пальцах скомканную бумажку, о которой даже не помнил, откуда она взялась.

Солнечный свет заливался в гостиную через занавешенные легким тюлем окна и настежь открытую дверь, отражался в стеклах горки, искрил на гранях хрустальной посуды и снова отражался в стоявшем напротив зеркале.

- Ну что же? Вы, верно, больше не захотите меня видеть?

Пальцы Ларисы нажали две клавиши, и рояль зазвучал.

- Нет… Отчего же… Заходите, когда захотите… Вас в этом доме ждут и любят! Я тут ни…

- Да вы знаете, мне в вашем доме, кроме как с вами разговаривать не с кем. Прощайте…

На дворе Георгий Семенович попал в палящие лучи солнца и закрылся ладонью, но что-то мешало. Он глянул - в сомкнутых пальцах была скомканная лохматым шариком бумажка, он зашел в тень, надел пенсне и развернул её:

В закоулках жизни быстротечной

Можно затеряться, не любя.

Знай, что на Земле одно сердечко

Бьется и болеет за тебя.

Он снял пенсне, поднял голову, вздохнул, снова скатал бумажку и бросил.

Но пальцы не разжались.

 

 

palcy

 

 

Москва

2008 г.

Письмо двенадцатое (последнее).

Про приколы.

Расскажу тебе, Сань, одну совсем недавно произошедшую, даже сам не пойму, историю ли!

Мы с Денисом, ты с ним не знаком, сидели в «Маяке».

Мы только что пришли и заняли свободный столик около окна. Я осмотрелся. В первый момент мне показалось, что я тут ещё не был. Я сказал об этом Денису, он удивился и сказал, что был.

- Когда?

- А помнишь… - и Денис напомнил, как несколько лет назад, когда каждый из нас был моложе и свободнее, я придумал мероприятие, которое сам же и назвал «Ночная спираль». Оно заключалось в том, что вечером мы, несколько человек друзей собирались, где-нибудь в районе Кузнецкого моста и начинали обход всех забегаловок и баров, которые попадались на пути, и при этом дальнейший маршрут определялся тогда, когда покидали очередной бар. За ночь мы обходили 10-15 заведений и в каждом выпивали по рюмке, две.

Так одна из спиралей завела нас и сюда, в «Маяк». Тогда он был закрытым заведением, куда мог попасть только человек со специальным пропуском.

Я огляделся ещё раз и эту обстановку вспомнил. В обширном полукруглом зале стояли квадратные темного дерева столы. У стен между окон были выставлены старые, тоже темного дерева буфеты и другая мебель, помельче, из дореволюционных московских гостиных: консоли и ломберные столики под окнами, занимавшие пространство между буфетами. На ближнем к нам столике стояла швейная машинка фирмы «Зингер».

Меня, человека, интересующегося оригинальными интерьерами, и в первый раз порадовали предметы ушедшего московского быта, и я запомнил их, а сейчас вспомнил, особенно эти старые буфеты с резными дверцами и стеклянными витринками.

Разговор у нас с Денисом пошел о писателях и писательстве, короче, о современной литературе, и велся он для современной литературы некомплиментарно, что, мол, ни сюжетов, ни текстов.

За соседними столиками сидели дамы, чувствительного возраста, то есть возраста, в котором, одинокие, они, имея непреодолимую тягу к искусству, в театры и на концерты ходят с подругами. Из фойе они поднялись в ресторан, чтобы перекусить перед спектаклем и выпить по стакану коктейля. На удивление, все коктейли были темно-красного цвета, как их губная вишневая помада. Они сидели и одними взглядами, и почти не шевеля губами, с московской интеллигентностью вели свои тихие разговоры.

Мы с Денисом предвкушали водку «Маруся», которую вот-вот должны были принести под ассорти из паштетов, и разговаривали громко. Дамы, стараясь, чтобы мы этого не увидели, посматривали на нас с интересом - в ресторане театра им. Маяковского просто так громко не разговаривают.

Вдруг Денис сказал:

- Слушай, мне тут идея в голову пришла, по-моему, прикольная!

- Какая? - спросил я.

- Представляешь, я бегу на встречу с девушкой, допустим к Большому театру, и нигде нет цветов! На Тверской – нет цветов, на Манеже – нет, у памятника Марксу - тоже нет…

Я хотел практично вставить, что, мол, надо было «бежать» на Киевский вокзал, там всегда есть цветы, но глянул, с каким азартом рассказывает Денис и понял, что дело не в цветах, и промолчал.

- Так вот… в чем прикол…, - продолжал Денис своим звонким высоким голосом, - …я подбегаю к служебному подъезду Большого театра, когда оттуда выходят артисты, и покупаю букет у какого-нибудь артиста…

Я смотрел на него, скрывая удивление, пусть договорит, может, и правда в этом есть прикол.

- Ну? – спросил я.

- Что, ну? Представь, артист за ненужный ему букет получает от меня деньги, а я его букет дарю своей девушке…

- Ну? – снова спросил я.

- Что, ну? Я говорю своей девушке, что этот букет я получил от такого-то артиста Большого театра, а про деньги не говорю, представляешь, как ей будет приятно?

В этот момент на стол поставили бутылку водки и ассорти из печеночных паштетов на деревянной круглой доске. Мы выпили и закусили, я первый раз пил водку «Маруся», пил на халяву, и водка мне понравилась.

Денис закусил и смотрел на меня со своей ослепительной улыбкой и ждал реакции на придуманный им прикол. Прикол действительно был, немножко искусственный, но придуманный с любовью, поэтому он был, и я, помня, что только что пил хорошую, тем более халявную водку, сказал с умным видом:

- А ты знаешь, то, что ты придумал, - прикол, а кроме того, - это готовый текст и готовый сюжет!

Услышав это, Денис улыбнулся ещё ослепительнее и снова налил по «Марусе».

После того, как мы допили водку и доели паштеты, он сказал, что, как ему сообщил его младший брат Рома, он нашел прямо рядом с «Маяком» приличное заведение под названием «Квартира № 44».

- Пойдем? Посмотрим, что это за «приличное заведение»?

Мы рассчитались и, в буквальном смысле, только-только перешли через Большую Никитскую, и в подворотне, не доходя нескольких шагов до «Гнезда глухаря», обнаружили на входной обитой облезлым дерматином двери вытянутое в высоту написанное белой масляной краской «44».

По крутой лестнице старого доходного дома мы поднялись во второй этаж и оказались в небольшом уютном зале с барной стойкой и высокими табуретами. Мы расселись, я заказал сухой мартини со льдом, потому что дома меня ждал целый литр сухого мартини, и надо было отвыкать от водки, и, глядя на улыбающегося Дениса, вспомнил…

Тут, Сань, я должен адресовать тебя к моему первому письму, потому что то, что я вспомнил, относилось к тому времени и к той географии.

Так вот, как-то ранней весной, когда мой друг нанайский промысловик-охотник Алексей, ты помнишь, мы с ним ловили рыбу и «бегали по салу», вернулся из тайги, я приехал к нему в деревню.

Все было, как обычно, я вошел в дом, бросил в угол пустой рюкзак, Алексей пришел с огорода, помыл руки, мы поздоровались, и он сказал, что сегодня в селе праздник, на рыбалку мы не пойдем; они с Сергеем вчера нарыбачили, и рыба уже есть. Сейчас он переоденется, они дождутся Катю и поедут в гости, там будут есть талу, они наловили хороших сазанов и даже калугу, поэтому талы будет много и разной.

Я подумал, ну что ж, раз так, значит, так.

Катя пришла через несколько минут, и с ней пришла её старшая сестра Маша, если мне не изменяет память.

Катя быстро переоделась, она работала в местной больничке и всего-то скинула белый халат. Сестры на своих симпатичных нанайских круглых и широких лицах поправили макияж, и мы вышли из дома.

Катя была медсестрой, Маша работала учительницей в начальной школе, таким образом, в желтых Алексеевых «Жигулях» я, приехавший из города, оказался окруженный местной сельской интеллигенцией.

Алексей завелся и «Жигули» поколыванили по разбитой деревенской улице.

Катя сидела впереди рядом с Алексеем, Маша – слева от меня на заднем сидении. Они разговаривали.

Я смотрел вправо и молчал с той городской интеллигентностью, которая по непонятным причинам рядом с деревенской интеллигентностью ощущает себя неловко, пока не выпьет.

Вдоль улицы тянулся отделенный от дороги глубокой заросшей прошлогодними бодяками канавой высокий серый деревянный забор, за ним виднелись крашеные серебрянкой жестяные крыши с покосившимися телевизионными антеннами. В начале апреля это все выглядело серо и скучно, смотреть было не на что и можно было бы просто смотреть вперёд, но мешали головы Алексея и Кати.

Катя сидела вполоборота, и они с Машей о чем-то бодро переговаривались. Я все же стал смотреть вперед, стараясь не прислушиваться, и не обращал внимания на то, что перед моими глазами мотаются головы.

Машина, урча на подъеме, выехала на взгорок. На нём стоял давно закрытый и заколоченный сельский клуб, такой же серый, как заборы. Между клубом и дорогой раскинулась вытоптанная, как бетон, волейбольная площадка, обозначенная в этом качестве только двумя облезлыми столбами, на которых уже давно не было сетки и даже не болтались её обрывки.

Тут я услышал, что Катя и Маша замолчали. Они смотрели перед собой.

Я посмотрел туда же.

Ничего особенного я не увидел.

Но обе женщины сосредоточились и глядели в одном направлении.

Я стал искать глазами и увидел, что они смотрят на двух свиней в самом центре волейбольной площадки.

Женщины молчали, я видел, что они смущены.

Свиньи были такие же серые, как земля, как столбы, как заборы, как стены клуба, поэтому я не заметил их сразу, только у одной свиньи под серым боком проглядывало розовое брюшко.

Судя по расположению относительно друг друга, сверху был хряк, а под ним, упершись на прямых ногах, стояла хрюшка. Они были большие и взрослые, и только неожиданное демаскирующее розовое брюшко хрюшки, на фоне тотального серого цвета, позволило мне их заметить.

Я глянул на Катю, она отвернулась вправо, к боковому окну. Маша замерла, она явно искала, куда ей смотреть, но Алексей, хотя и лавировал между колдобинами и ямами, но, куда бы он ни поворачивал, то все равно ехал на свиней.

Маше было некуда смотреть.

Собственно, в этой картинке не было ничего необычного, тем более для деревни: весна, апрель, все живое принимает судьбоносные решения и продолжает род; я, правда, таких сцен никогда вживую не видел, кроме разве, что с участием городских собак, но те пугливые и успевали разбежаться до того, как человек на тротуаре подойдет к ним близко и замахнется.

Хряк с хрюшкой делали свое дело, обращая внимание только друг на друга, и не перестали бы его делать, даже если бы вокруг них кружили несколько таких же желтых «Жигулей», как у Алексея.

Они были совершенно уверены в своей правоте.

Смущенная Маша глянула на меня, я увидел это боковым зрением, она поерзала, окончательно потерялась, опустила глаза и громко прошептала:

- Бессовестные, не могли другого места найти…

Вот так, Сань, иной раз бывает с приколами, и, я думаю, главное, чтобы они были и чтобы они могли быть и текстами и сюжетами…

Всё, таким вот манером, причудливо перемешалось или переплелось…

А водка «Маруся» мне понравилась, приедешь - попробуем.

Не прощаюсь.

Твой Ж.

Москва. 2009 г.

© Анташкевич Е.М., 2015

Авторское свидетельство № 16137 от 20 января 2010 года.

  • Комментарии
Загрузка комментариев...